ГЛАВА XIII

И правда - взошли.
Я наскоро проглотил кусок ветчины - Мену, отрезая мне его, недовольно ворчала, потому что я отдал свою долю Марселю,- и Пейсу, размашисто шагая, повел Колена,  Жаке, меня и, конечно же, Эвелину, которая ходила  за мной по пятам, на рюнское поле. За плечами у нас висели ружья: пусть мы больше не боялись ларокезцев - это еще не значит, что можно отменять меры предосторожности.
Издали, пока мы спускались по каменистой старице, виднелась одна лишь вспаханная земля. Добрая, черная земля, уже не похожая на ту мертвую порошкообразную  пыль, какой она была до дождя. Только подойдя совсем  близко, мы разглядели ростки. Какие же они крохотные!  Всего несколько миллиметров. Но при виде этих маленьких  нежно-зеленых стрелочек, проклюнувшихся из земли, хотелось плакать от счастья! Правда, мы немало потрудились на этом поле, да и навоза не пожалели, но ведь дождь прошел всего четверо суток назад, солнце светит  только три дня, и вот за это короткое время семена ожили, проросли, как же тут не подивиться мощи произрастания!  Тыльной стороной ладони я пощупал землю. Она была теплая, как человеческое тело. Мне даже казалось,  будто под моей рукой в ней пульсирует живая кровь.
- Теперь ей все нипочем,- с ликующим видом сказал Пейсу.
«Ей» - это он то ли о земле, то ли о рюнской ниве. А может, и о будущей жатве.
- Хм, взошли-то они взошли, это верно, да только надо, чтобы они еще заколосились...-возразил Колен.
- Заколосятся недели через две,- уверенно заявил Пейсу.
- Допустим, но не забудь, нынче все припозднилось. Успеет ли налиться зерно? Для Пейсу эти слова прозвучали прямым кощунством.
- Пустое мелешь, Колен,- сурово одернул его опекали  хлеба так быстро взошли, стало быть, наверстают свое.
- Так-то оно так, да кабы только...- начал Жаке. Пейсу повернул к нему круглую физиономию, черты его стали непривычно жесткими, так его взбесило это замечание.
- Чего «кабы только»?
- Кабы солнце еще погрело,- отважно закончил наш «серв».
- И дождь попоил,- добавил Колеи. Возмущенный таким скептицизмом. Пейсу пожал широкими  плечами.
- Да неужто после всего, чего мы натерпелись, не перепадет нам малость солнца и дождя? - И, задрав кверху  свою грубо обтесанную башку. Пейсу уставился на небо, точно призывая его в свидетели предельной скромности  своих требований.
Стоя с друзьями у рюмкой нивы, держа руку Эвелины в своей руке, я испытывал то же самое чувство, смутное,  но могучее чувство благодарности, какое испытал тогда, когда хлынул дождь. Мне могут заметить, что благодарность  моя как бы молчаливо признает присутствие во вселенной некой благодетельной силы. Пусть так, согласен,  но понятие о ней у меня весьма расплывчатое. Скажем,  не бойся я показаться смешным, я с радостью преклонил  бы колена у рюмкой нивы и сказал: «Спасибо тебе, теплая земля! И тебе, жаркое солнце! И вам, зеленые  ростки!» Отсюда - всего лишь шаг до того, чтобы, подобно  древним, олицетворить землю и ростки в образах прекрасных обнаженных дев. Боюсь, для мальвильского аббата я не слишком-то ортодоксален.
Вслед за нами вес обитатели Мальвиля поочередно ходили к Рюне полюбоваться ростками - даже Тома с Кати, рука об руку. Мы старались не попадаться на пути этой парочки - они могли наткнуться на человека и все равно его не заметить. С тех пор как мы приехали. Тома знакомил Кати с Мальвилем, длилось это долго - замок велик, темных закоулков в нем хоть отбавляй, а причин задерживаться там еще больше.
После полудня я расседлывал в конюшне Малабара, и при мне, конечно, находилась Эвелина. Девочка оперлась на перегородку, прямые светлые волосы падали ей на лоб, голубые глаза глубоко ввалились, она казалась совсем тощенькой и изможденной, ее мучил горловой кашель. Это беспокоило меня, а Кати, на мгновение спустившаяся с небес на землю, успела шепнуть мне, что кашель предвещает  приступ астмы. Вдруг появился Тома, раскрасневшийся, торопливый.
- Что за чудеса! -удивился я.- Ты один, без Кати?
- Как видишь,- неловко ответил он. И умолк. Я вышел из конюшни отнести седло в седельный  чулан. Тома молча поплелся за мной. Так, так дипломатическое поручение. И поручение щекотливое, раз он пришел один. Дело ясное - прислала его сюда Кати.
Закрыв дверь стойла, я прислонился к ней спиной и, сунув руки в карманы, стал рассматривать носки своих сапог.
- Речь идет о комнате,- наконец произнес Тома упавшим голосом.
- О комнате? - переспросил я.- О какой комнате?
- О комнате для нас с Кати, когда мы поженимся.
- Хочешь, чтобы я отдал тебе свою? - спросил я кисло-сладким тоном.
- Да что ты! - возмутился Тома.-Никто не собирается  тебя выселять.
- Тогда комнату Мьетты?
- Нет, нет, Мьетте нужна ее комната. Спасибо, что хоть об этом не забыл. Но по его тону я догадался, что он уже далек от Мьетты. Да и от меня в каком-то смысле тоже. Как он изменился, ваш Тома! Мне и радостно, и грустно, и завидно. Я глядел на него. Он был сам не свой от волнения. Ладно, хватит его дразнить.
- Если я правильно тебя понял,-улыбнулся я, и его лицо тотчас озарилось,- ты хотел бы получить комнату на третьем этаже рядом с моей. Верно?
- Да.
- И ты хотел бы через меня передать нашим друзьям:  выматывайтесь, мол, оттуда и переселяйтесь на постоянное  жительство на третий этаж во въездную башню. Он кашлянул.
- Это верно, только я бы не стал говорить «выматывайтесь». Я посмеялся этой невинной хитрости.
- Ладно. Погляжу, что можно сделать. Твоя миссия окончена? - добродушно спросил я. - Ни о чем больше просить не будешь?
- Нет.
- А почему с тобой не пришла Кати?
- Она перед тобой робеет. Говорит, ты с ней очень холоден.
- Холоден?
- Да.
- Не могу же я рассыпаться в любезностях перед твоей будущей супругой. Раз уж речь идет о супружестве.
- О, я не ревнив,- усмехнулся Тома. Нет, вы только поглядите, как он уверен в себе, этот юный петушок!
- Ладно, беги. Что-нибудь придумаем. Он и в самом деле убежал, а в моей руке, уж не знаю, как и когда, снова очутилась маленькая теплая рука.
- Как ты думаешь,- спросила Эвелина, поднимая ко мне взволнованное лицо.- У меня тоже когда-нибудь вырастут  большие груди? Как у Кати? Или как у Мьетты - у нее они еще больше, чем у Кати.
- Не беспокойся, Эвелина, вырастут.
- Правда? Ведь я такая худая, - с отчаянием сказала  она, прикладывая мою левую руку к своей груди. - Потрогай, я плоская, совсем как мальчишка.
- Это неважно, худая ты или толстая, все равно они вырастут.
- Наверняка?
- Ну конечно.
- Как хорошо,- сказала она со вздохом, который перешел  в приступ кашля.
В эту минуту кто-то осторожно ударил в колокол въездной башни. Я вздрогнул. В мгновение ока я очутился  у двери и чуть-чуть приоткрыл глазок. Это оказался  Арман с ружьем через плечо, на одном из ларокезских меринов, вид у него был хмурый.
- А-а, это ты, Арман,- приветливо сказал я.- Придется  тебе немного подождать, пойду принесу ключ.
И я закрыл глазок. Ключ, разумеется, торчал в замке, но я хотел выиграть время. Я быстро отошел на несколько  шагов и сказал Эвелине:
- Беги в дом, скажешь Мену, чтобы она принесла во въездную башню бутылку вина и стакан.
- Арман хочет меня увезти? - спросила Эвелина, побледнев и закашлявшись.
- Да нет же. И вообще, не беспокойся. Если он захочет  тебя увезти, мы его в два счета «предадим мечу».
Я рассмеялся, она засмеялась мне в ответ тоненьким смехом и зашлась в кашле.
- Вот что, скажи Кати и Тома, чтобы они Ее показывались.  И сама побудь с ними.
Она ушла, а я заглянул на склад, расположенный в первом этаже донжона. Здесь собрались все, кроме Тома, и разбирали имущество Колена, привезенное из Ла-Рока.
- К нам пожаловал гость - Арман. Пусть Пейсу и Мейсонье придут во въездную башню с ружьями. Просто  так, на всякий случай - он нам не опасен.
- Хотелось бы мне потолковать с этой скотиной, - заявил Колен.
- Нет, ни тебе, ни Жаке, ни Тома этого делать не следует, и ты сам знаешь почему.
Колен прыснул. Приятно было видеть его в таком веселом  настроении. Коротенькая беседа с Аньес Пимон явно пошла ему на пользу.
Когда я проходил через внутренний двор, навстречу мне из маленького замка пулей вылетел Тома.
- Я с тобой.
- То есть как это со мной? - сухо спросил я.- Я же нарочно просил передать тебе, чтобы ты не показывался.
- Если не ошибаюсь, речь идет все-таки о моей жене,- ответил он, сверкая глазами. Я понял, что мне его не убедить.
- Хорошо, пойдем, но при одном условии - будешь молчать.
- Ладно.
- Что бы я ни говорил, молчи.
- Я же сказал - ладно.
Я поспешил к воротам. Но прежде чем их отпереть, я повертел ключ в замке. Вот и Армии. Я пожал ему руку, у него на мизинце красовался мой перстень. Да, да, вот он, Арман: водянистые глаза, белесые ресницы, приплюснутый нос, прыщи, полувоенная форма. А рядом с ним мой красавец Фараон. Бедняга, я потрепал его по холке, поговорил с ним. Недаром я назвал его беднягой - как не пожалеть копя, когда наездник уже успел истерзать  ему весь рот. Несмотря на строжайшую экономию, соблюдаемую в Мальвиле, я нашел в кармане кусок сахара,  и мерин сразу схватил его своими добрыми губами. Тут появились Момо и Мену со стаканами и бутылками. Я попросил Молю заняться Фараоном, разнуздать его и насыпать полное ведро овса. В ответ на такую расточительность  Мену грозно заворчала.
И вот мы уселись в кухне въездной башни, где к нам присоединились Мейсонье и Пейсу, добродушные, но при оружии. Когда в руке Армана очутился полный стакан, я, видя замешательство нашего гостя - не из-за стакана конечно, а из-за того, чти ему предстояло нам сказать, - сам перешел в наступление, решив действовать напрямик.
 Очень рад тебя видеть, Арман,- начал я, чокаясь с ним. Я намеревался только пригубить, в это время дня я никогда не пью, но я знал, что Момо с удовольствием долакает оставшееся вино.- Я как раз собирался послать к вам гонца, чтобы успокоить Марселя. Бедняга Марсель, воображаю, в какой он тревоге.
- Значит, они у вас? - спросил Арман, колеблясь между вопросительной и обвинительной интонацией.
- Конечно, а где же им еще быть? Разыграли все как по нотам. Мы обнаружили их на развилке Ригуди. Стоят и чемоданы в руке держат. Старшая мне и говорит: «Хочу, мол, погостить две недельки у бабушки». Поставь себя на мое место: у меня просто но хватило духу их отослать.
- Они не имели права,- огрызнулся Арман. Самое время одернуть его, сохраняя при этом вполне добродушный тон. Я воздел руки к небу.
- Не имели права? Как это не имели права? Ну и хватил ты, Арман! Не имели права две недели погостить у родной бабушки?
Тома, Мейсонье, Пейсу и Мену уставились на Армана с молчаливым укором. Я тоже глядел на него. За нас - семья. На нашей стороне - священные, узы родства!
Желая скрыть замешательство, Арман уткнул свой приплюснутый нос в стакан и высосал вино до дна.
- Еще стаканчик, Арман?
- Не откажусь.
Мену заворчала, однако налила. Я чокнулся с Арманом, но пить не стал.
- В чем они и впрямь виноваты,- рассудительно продолжал я беспристрастным тоном,- так это что они не спросили разрешения у Марселя.
- И у Фюльбера,- добавил Арман, опорожнивший до половины и второй стакан. Но я не намерен был делать ему такую уступку.
- У Марселя, а тот сообщил бы Фюльберу. Не настолько Арман был глуп, чтобы не уловить оттенка.  Но рассуждать о ларокезских указах в Мальвила он не решился. Одним глотком осушив стакан, он поставил  его на стол. Тщетны были бы все старания Момо - на донышке не осталось ни капли.
- Ну а дальше что? - спросил Арман.
- А то, что через две недели мы отвезем их в Ларек,-  сказал я вставая.-Передай это от меня Марселю.
Я не решался взглянуть в тот угол, где сидел Тома. Арман покосился на бутылку, но, коль скоро я не выразил  намерения предложить ему третий стакан, он встал и, не сказав ни слова, даже не поблагодарив, выбрался из кухни. Думаю, просто от неловкости: когда люди его не боялись, он не знал, как себя с ними держать.
Момо взнуздывал счастливого Фараона. Ведро у его ног было пусто-вылизано подчистую, до последнего зернышка. И всадник, и конь пустились. восвояси, обоих хорошо угостили, но благодарность испытывал только конь. Он-то не забудет Мальвиль.
- До свидания, Арман.
- До свидания,- буркнул всадник. Я не сразу захлопнул за ним ворота. Я смотрел ему вслед. Мне хотелось, чтобы он отъехал подальше и не услышал бушеваний Тома. Не спеша закрыл створки ворот,  задвинул щеколду, повернул в замке громадный ключ. Взрыв оказался еще сильнее, чем я ожидал.
- Как понять эту гнусность? - кричал Тома, наступая  на меня и глядя прямо мне в лицо выкаченными от ярости глазами.
Я выпрямился, молча взглянул на него и, круто повернувшись,  зашагал к подъемному мосту. Я слышал, как за моей спиной Пейсу выговаривал ему:
- Не много же толку от твоей учености, парень, раз ты такой болван. Ты что, вправду поверил, что Эмманюэль  отдаст девчонок? Плохо же ты его знаешь!
- Но тогда,- орал Тома (потому что он именно орал),- к чему все эти выкрутасы?
- А ты спроси у него самого, может, он тебе и объяснит,-  резко оборвал его Мейсонье.
Я услышал за собой чьи-то быстрые шаги. Это был Тома. Он зашагал рядом со мной. Разумеется, я его не замечал. Глядел на мост. Шел все так же быстро, руки в карманы, подбородок кверху.
- Прости меня,- проговорил он беззвучно.
- Плевал я на твои извинения, мы не в гостиной. Начало мало обнадеживающее. Но ему ничего не оставалось,  как стоять на своем.
- Пейсу говорит, что ты не отдашь девочек.
- Пейсу ошибается. Завтра я вас обвенчаю, а через две недели отошлю Кати в Ла-Рок - пусть Фюльбер с пей позабавится.
Эта шуточка сомнительного вкуса неизвестно почему его успокоила.
- Но к чему же тогда вся эта комедия? - спросил он жалобным тоном, что было ему отнюдь не свойственно.- Ничего не понимаю.
- Не понимаешь, потому что думаешь только о себе.
- О себе?
- А Марсель? О нем ты подумал?
- А почему я должен думать о Марселе?
- Потому что расплачиваться-то придется ему.
- Расплачиваться?
- Да, неприятностями, урезанным пайком и всем прочим. Наступило короткое молчание.
- Я ведь этого не знал,- сказал Тома покаянным голосом.
- Вот почему я пожал руку этому гаду,- продолжал я,- и изобразил ему все как проделку двух девчонок. Чтобы отвести подозрения от Марселя.
- А что будет через две недели? Все-таки еще беспокоится, болван.
- Да ведь это же ясно как день. Напишу Фюльберу, что вы с Кати влюбились друг в друга, что я вас обвенчал  и что Кати, естественно, должна жить при муже.
- А кто помешает Фюльберу тогда выместить злобу на Марселе?
- За что же? События приняли непредвиденный оборот -  и придется ему помалкивать. Предварительного сговора не было. Марсель ни при чем. И я закончил довольно холодно:
- Вот причина всех этих выкрутасов, как ты выражаешься. Долгое молчание.
- Ты сердишься, Эмманюэль?
Пожав плечами, я расстался с ним и пошел обратно - к Пейсу и Мейсонье. Надо было еще уладить вопрос с комнатой. Ну и молодцы! Они не просто согласились, чтобы их переселили, по согласились с радостью.
- Пусть их, птенчики, а как же иначе,-растроганно сказал Пейсу, позабыв, что минуту назад обозвал одного из птенчиков болваном.
Но все растрогались еще больше, когда назавтра я обвенчал Кати и Тома в большой зале. Все разместились так же, как в тот раз, когда мессу служил Фюльбер: я спиной к двум оконным проемам, стол вместо алтаря, а по другую его сторону, лицом ко мне, в два ряда-все остальные. Мену, проявив неслыханную щедрость, водрузила  на алтарь две толстенные свечи, хотя день стоял ясный, и солнечный свет, лившийся в зал через два больших  окна со средниками, положил на плиты пола два огромных  креста. У всех, даже у мужчин, глаза были влажными.  И когда настала пора причащаться, причастились  все, в том числе и Мейсонье. Мену разливалась в три ручья - я объясню потом почему. Но совсем по-другому  плакала Мьетта. Плакала она беззвучно, и слезы медленно ползли по ее свежим щекам. Бедняжка Мьетта! Мне самому чудилась какая-то несправедливость в том, что мы так славим и чествуем ту, которая спит только с одним.
По окончании брачной церемонии я отвел Мейсонье в сторону, и мы с ним стали расхаживать по внешнему двору. С Мейсонье тоже произошла перемена, правда еле уловимая. Лицо все то же длинное, серьезное, близко посаженные  глаза, та же манера часто моргать в минуты волнения. Меняет его другое-прическа. Поскольку парикмахеров  не существует, волосы Мейсонье, как я уже говорил, отросли и торчали сначала как щетка, но со временем  легли на плечи, и в облике Мейсонье появилась плавная линия, которой ему так недоставало.
- Я заметил, что ты принял причастие,- сказал я безразличным тоном.- Можно спросить - почему?
Его честное лицо слегка зарделось, он по привычке заморгал.
- Я сначала заколебался было,- не сразу ответил он.- Потом подумал, что своим отказом могу обидеть других. Да и не хочется быть на особицу.
- И ты прав,- подхватил я.- Почему бы вообще не толковать причастие именно в этом смысле? Как некую сопричастность. Он удивленно поднял на меня глаза.
- Ты хочешь сказать, что ты толкуешь его именно  так?
- Безусловно. На мой взгляд, социальное содержание причастия - очень важно.
- Важнее всего?
Коварный вопрос. Мне показалось, что Мейсонье старается  перетянуть меня на свою сторону. Я сказал: «Нет», но не стал вдаваться в объяснения.
- Я тоже хочу задать тебе вопрос,- сказал Мейсонье.-  Для чего ты устроил так, чтобы тебя избрали аббатом  Мальвиля? Только ради того, чтобы избавиться от Газеля?
Если бы такой вопрос мне задал Тома, я бы лишний раз подумал, прежде чем ответить. Но я знал, что Мейсонье  не станет делать скороспелых выводов. Он долго еще будет пережевывать мой ответ и придет к осторожным умозаключениям. И я сказал, взвешивая каждое слово:
- Если хочешь, на мой взгляд, любой цивилизации необходима душа.
- И эта душа - религия?
Произнося эту фразу, он поморщился. Два слова ему претили: «душа» и «религия». Два совершенно «устаревших»  понятия. Мейсонье - образованный член партии, он проходил школу партийных кадров.
- При нынешнем положении вещей - да. Он задумался над этим утверждением, в котором содержалась  и оговорка. Мейсонье - тугодум, он продвигается  вперед шаг за шагом. Но зато ему чужда поверхностность  суждений. Он попросил меня уточнить свою мысль.
- Душа нашей нынешней цивилизации здесь, в Мальвиле?
Слово «душа» он произнес, как бы заключив его в кавычки, мне даже показалось, что он манипулировал им на расстоянии, с помощью пинцета.
- Да.
- Ты хочешь сказать, что душа - это вера большинства  обитателей Мальвиля?
- Не только. Я считаю, что это также душа, соответствующая  нынешнему уровню нашей цивилизации.
На деле же вес обстояло несколько сложнее. Я упростил,  чтобы Ее покоробить Мейсонье. И все же его покоробило.  Он покраснел, потом поморгал, значит, собрался перейти в контрнаступление.
- Но этой, как ты выражаешься, «душой» с таким же успехом может быть философия. Например, марксизм. Ага, дошли наконец.
- Марксизм имеет дело с индустриальным обществом.  В эпоху первобытно-аграрного коммунизма он неприменим.
Мейсонье остановился, повернулся и уставился на меня. Как видно, мои слова произвели на него глубокое впечатление. Тем более что говорил я совершенно спокойно,  как бы сообщая о чем-то само собой разумеющемся.
- Стало быть, вот как ты определяешь наше маленькое  мальвильское общество. Первобытно-аграрный коммунизм.
- А как же иначе?
- Но ведь первобытно-аграрный коммунизм - это на настоящий коммунизм,- заметил он с видом глубокого огорчения.
- Не мне тебя этому учить.
- Стало быть, это регресс?
- Ты сам это знаешь.
Забавно. Можно было подумать, что он больше доверяет  моему суждению, чем своему собственному, хоть я и не марксист. Казалось, от моих слов ему стало легче. Если он не мог больше мечтать о подлинном коммунизме,  то по крайней мере мог хранить его в сознании как некий идеал.
- Регресс в том смысле, что наука и техника уничтожены,-  продолжал я.- А потому существование человека  стало менее безопасным, более угрожаемым. Но это вовсе не значит, что мы сделались более несчастными. Наоборот.
Я тут же раскаялся в своих словах, ведь передо мной стоял человек, всего два месяца назад потерявший своих близких. Но Мейсонье как будто даже не вспомнил об этом, и непохоже было, что я его задел. Он посмотрел на меня и молча, неторопливо кивнул головой. По-видимому,  и он тоже почувствовал, что после катастрофы любовь к жизни стала глубже, а общественные радости острее.
Я тоже молчал. Я думал. Изменилась шкала ценностей -  вот в чем все дело. Взять, например, Мальвиль. Прежде Мальвиль был чем-то что ли искусственным - просто реставрированный замок. И жил я в нем один. Гордился им и, отчасти из корысти, отчасти из тщеславия,  собирался открыть его для туристов. А сейчас Мальвиль нечто совсем иное. Мальвиль - это племя, с его землями, стадами, запасами сена и зерна; это мужчины, единые, как пальцы на руке, и женщины, которые понесут  от нас детей. И еще это паше убежище, наша берлога,  паше орлиное гнездо. Его стены - паша защита, и мы знаем, что в этих же стенах мы будем погребены.
В этот вечер Эвелина, которая все еще кашляла не переставая, захватила за столом место Тома справа от меня. Он переместился на один стул дальше без всяких возражений. Кати села справа от него. Теперь нас было за столом двенадцать. Вес прочие остались на своих местах,  кроме Момо - уж не знаю как, но он занял место Мену на дальнем конце стола, а она оказалась слева от Колена. Теперь у Момо была завидная стратегическая позиция. В зимнюю пору ему будет тепло, как раз за спиной у него очаг. А главное, ему были хорошо видны и Кати, его соседка слева, и Мьетта, сидящая напротив. Набивая себе рот, он переводил взгляд с одной на другую.  Однако смотрел он на них по-разному. На Кати с каким-то радостным удивлением, как султан, обнаруживший  в своем гареме новую красавицу. На Мьетту - с обожанием.
Так или иначе, но Кати как будто не докучало соседство  Момо. Что-что, а поклонение было ей по душе. Пожалуй,  наоборот, на ее взгляд, товарищи Тома вели себя слишком сдержанно. Зато Момо вознаграждал ее с лихвой.  Чего стоил его взгляд, где детская невинность сочеталась  с похотью сатира. К тому же соседство с ним перестало  быть непереносимо тягостным. С тех пор как Мьетта взялась его мыть, сидевшему с ним рядом не приходилось  затыкать нос. Правда, он отправлял в рот огромные  куски пищи, а потом заталкивал их поглубже пальцами, но в остальном вид у него был вполне благопристойный.  Впрочем, Кати приняла решительные меры. Она завладела тарелкой Момо, мелко нарезала ветчину, разломила на кусочки его порцию хлеба и поставила снова  перед ним. Очарованный Момо с восторгом предоставил  ей действовать. А когда она кончила, протянул свою длинную обезьянью лапу и несколько раз похлопал ее но плечу, приговаривая: «Ай холо, ай холо» (Она хорошая, она хорошая). И Мену ни разу не одернула сына.
Когда я вез в Мальвиль Эвелину и Кати, я больше всего боялся гнева Мену. Однако повела она себя более чем сдержанно.
- Бедный мой Эмманюэль,-только и сказала она,- посадил нам на шею еще двух вертихвосток и двух кобыл.
Иными словами - лишние рты. Но с тех пор как на рюнской пашне взошли хлеба. Мену стала не так бояться голода. А когда в Мальвиле играли свадьбу, она была на седьмом небе от счастья. Мену вообще обожала свадьбы. Бывало, венчаются в Мальжаке даже малознакомые ей люди-она все бросит на ферме «Семь Буков» и мчится на велосипеде в церковь. «Старая дуреха,-говаривал дядя,- опять покатила слезы лить». И верно. Мену устраивалась на паперти -в церковь она не входила, потому  что была в ссоре со священником, это он отказал Момо в причастии,- и, как только появлялись жених с невестой, она заливалась слезами. И это женщина с таким  трезвым умом - просто удивительно!
Момо был очарован также и Эвелиной, но Эвелина не обращала на него ни малейшего внимания. Она не сводила  глаз с меня. Стоило мне повернуть голову, и я встречался  с ней глазами, но и не оборачиваясь, я чувствовал на себе ее взгляд. Мне даже казалось, что моя правая щека начинает гореть под этим пристальным взглядом. А стоило мне отложить вилку и опустить правую руку на стол, маленькая ручонка тотчас проскальзывала под вою ладонь.
Когда после ужина я, чтобы размяться, стал прохаживаться  по большой зале, ко мне подошла Кати.
- Мне надо с тобой поговорить.
- Вот как,-отозвался я.- Стало быть, ты меня больше не боишься?
- Как видишь,- улыбнулась она. Она очень походила на сестру - с той только разницей,  что в ее глазах не было выражения животной кротости.  Ради свадьбы она сменила свои пестрые тряпки на простенькое темно-синее платьице с белым воротничком. В нем она была гораздо милее. Лицо ее светилось торжеством  и счастьем. Я предпочел бы, чтобы оно светилось только одним счастьем. Но так или иначе, она излучала свет, согревавший каждого своим теплом. Была в этом известная  щедрость души. О пет, не та, что у Мьетты, Мьетта - сплошная душевная щедрость. Но все же я не забыл, как Кати резала за столом ветчину для Молю и как не раз с тревогой склонялась к Эвелине, когда у той начинался приступ кашля.
- Ты все еще считаешь, что я слишком с тобой холоден? -  спросил я, обвивая ее рукой за шею и целуя в щеку.
- Эге-ге! - воскликнул Пейсу.- Гляди в оба, Тома! Все рассмеялись. Кати вернула мне поцелуй, который, кстати сказать, пришелся в уголок губ, и не спеша высвободилась  из моих объятий, восьма довольная, что присоединила  мой скальп к остальным. Я тоже в общем был доволен. Зная, что никогда не буду спать с Кати, я предвидел  приятную непринужденность наших с ней отношений.
- Во-первых,- сказала она,-спасибо за комнату.
- Благодари тех, кто тебе ее уступил.
- Уже поблагодарила, - без смущения ответила она. - А тебе спасибо за хлопоты, Эмманюэль. И в особенности за то, что принял меня в Мальвиль. Сло-вому - добавила она неожиданно смешавшись, - спасибо за все.
Я понял, что она намекает на маленький спор, о котором  ей, как видно, рассказал Тома, и улыбнулся.
- Я хотела предупредить тебя,-продолжала она, понизив голос,- у Эвелины ночью наверняка будет приступ.  Она кашляет вот уже два дня.
- А что надо делать во время приступа?
- Ничего особенного. Просто побыть рядом, успокоить,  а если у тебя есть одеколон, ты смочишь ей лоб и грудь.
Я взял на заметку это «ты смочишь». Но по лицу Кати догадался, что самое трудное ей еще предстояло сказать. И решил прийти ей на помощь.
- И ты хочешь, чтобы этой ночью с ней повозился я?
- Да,- подтвердила она с облегчением.- Понимаешь,  бабушка перепугается, начнет суетиться, кудахтать -  а как раз это-то и ни к чему.
Здорово она описала Фальвину! Я кивнул в знак согласия.
- Значит,- сказала она,- можно передать бабушке, чтобы она зашла за тобой, если у Эвелины начнется приступ? Я покачал головой.
- Ничего не выйдет. Ночью дверь донжона запирается  изнутри.
- А на одну ночь нельзя?..
- Ни в коем случае,-возразил я сурово.-Правила безопасности не допускают никаких нарушений. Она посмотрела на меня, не скрывая разочарования.
- Есть другой выход,-предложил я.- Я уложу Эвелину в своей спальне, на диване Тома.
- Нет, правда? - обрадовалась она.
- А почему бы нет?
- .Предупреждаю тебя,-честно сказала Кати,-если ты возьмешь ее к себе - кончено дело. Она от тебя в жизни не уйдет. Я улыбнулся.
 - Не беспокойся. Когда-нибудь я ее так или иначе
выставлю.
Она тоже улыбнулась. Я видел, что у нее камень с души свалился.
Эвелина первую ночь после своего приезда в Мальвиль провела в комнате Фальвины и Жаке на третьем этаже маленького замка и теперь, узнав, что будет ночевать  у меня, пришла в неистовый восторг. Но недолго ей пришлось радоваться. Не успела она лечь на диван, не успела Мьетта, которая помогла мне постелить ей постель,  выйти из комнаты, как начался приступ. Эвелина стала задыхаться. Нос у нее заострился, со лба струился пот. Мне никогда не приходилось видеть приступ астмы, зрелище оказалось ужасным - живое существо не может вздохнуть. Прошло несколько секунд, прежде чем я справился  с волнением. А это было необходимо в первую очередь,  потому что Эвелина смотрела на меня испуганными глазами и, чтобы ее успокоить, я должен был успокоиться сам. Я усадил ее, подложил ей под спину подушки, но подушки  не держались, потому что в изголовье не было валика.  Тогда я перенес Эвелину на свою кровать. На большую  двуспальную кровать, доставшуюся мне от дяди, с валиком в головах, к которому я и прислонил девочку. Я избегал на нее смотреть. Она боролась с удушьем, а мне казалось, что она вот-вот задохнется. Коптилка давала  мало света, но ночь была светлая, и я видел заострившиеся  черты Эвелины. Я настежь распахнул окно и, взяв из шкафа последний флакон одеколона, смочил им махровую  купальную варежку и провел ею по лбу и груди девочки.  Она даже не взглянула на меня. Говорить она не могла: уставив глаза в одну точку прямо перед собой, запрокинув  голову, с мокрым от пота лицом, она кашляла и задыхалась. Очевидно, пряди волос, спадающие на лоб, мешали ей, я нашарил в ящике стола обрывок бечевки и завязал ей волосы сзади.
Вот и все, чем я мог помочь ей: флакон одеколона да обрывок бечевки. У меня не было ни медицинской энциклопедии,  ни знаний в этой области, да и, по правде сказать,  я сомневался, что дядин десятитомный Ларус сможет  мне пригодиться в данном случае. Все же я с трудом -  потому что коптилка отбрасывала слабый свет - прочел статью об астме. Но там я нашел только перечень не существующих ныне лекарств: белладонна, атропин, новокаин. Конечно, смешно было бы искать в Ларусе народные  средства. А только они одни и были мне сейчас нужны.
Я посмотрел на Эвелину. И физически ощутил все наше убожество, всю нашу беспомощность. И еще я подумал  о том, что будет, если у меня опять случится приступ  аппендицита,- ведь я так и не лег на операцию, когда это было совсем просто.
Я присел рядом с Эвелиной. И тут она бросила на меня такой тоскливый взгляд, что у меня горло перехватило.  Я заговорил с ней, сказал, что все пройдет, а как только она отводила глаза, исподтишка наблюдал за ней. Вскоре я заметил, что ей труднее дается выдох, чем вдох. Уж не знаю почему, я предполагал обратное. Если я правильно  понял, она задыхалась дважды: во-первых, потому  что недостаточно быстро избавлялась от того воздуха, что задерживался в легких, во-вторых, потому что вдыхала  свежий недостаточно быстро. Как видно, торможение играло бо'льшую роль при выдохе. Кроме того, она кашляла.  Верно, пыталась освободиться от того, что мешало ей дышать. Кашляла сухим кашлем, вся содрогалась от пего, теряя силы, а откашляться не могла.
Я глядел на ее худенькую грудь, которая судорожно поднималась и опадала, и вдруг мне пришла в голову простая мысль. А что если я сделаю ей искусственное дыхание?  Не положу ее навзничь, а вот в этом же сидячем положении-чтобы дать ей возможность кашлять и, если понадобится, сплюнуть мокроту. Сидя на кровати, я оперся о валик и, приподняв Эвелину, усадил ее между своими коленями спиной к себе. Взяв ее за предплечья, я при каждом ее выдохе стал делать двойное движение: наклонял ее плечи вперед одновременно с верхней частью корпуса, а при вдохе наоборот - отводил ее плечи назад, и верхнюю часть корпуса подтягивал к себе, пока она спиной не упиралась мне в грудь.
Не знаю, была ли от этого какая-нибудь польза. Может,  врачи посмеялись бы над моими усилиями. Но по-видимому, я все-таки отчасти помог Эвелине, помог хотя бы морально, потому что она вдруг сказала мне слабым, еле слышным голоском: «Спасибо, Эмманюэль».
Я продолжал свое. Она полностью подчинялась моим движениям, но, хотя тело ее было легче перышка, мне все труднее давались эти манипуляции. Возможно, я
вздремнул от усталости, потому что в коптилке кончилось  масло и она потухла, а я этого не заметил.
Должно быть, уже среди ночи - я положил ручные часы на письменный стол и утратил всякое представление  о времени - Эвелина зашлась в глубоком приступе кашля, а потом невнятным голосом попросила у меня носовой  платок. Я услышал, как она долго, мучительно отхаркивается.  Приступы кашля повторялись еще много раз, и каждый раз она сплевывала мокроту. Потом она привалилась к моей груди, совсем измученная, но дышать ей стало легче.
Когда я снова открыл глаза, уже давно рассвело, солнце  заливало комнату, я полулежал поперек кровати в поудобней  позе, а Эвелина, спящая глубоким сном, покоилась  в моих объятиях. Верно, я, как сидел скорчившись, так и заснул. Я встал и почувствовал, что левая нога у меня совсем затекла и по ней бегают мурашки. Так как Эвелина тоже лежала вся скрючившись, я уложил ее поудобнее  и развязал бечевку, которой собрал ее волосы, она даже не проснулась. Глаза у нее ввалились, щеки запали, лицо поболело, и, если бы легкое дыхание но поднимало  ее грудь, можно было бы подумать, что она умерла.
В одиннадцать часов я ее разбудил, принес ей на маленьком  подносе чашку горячего молока и кусочек хлеба с маслом. Но заставить ее проглотить хоть что-нибудь оказалось долом нелегким. В конце концов я добился кое-какого успеха, чередуя посулы с угрозами. Угрозы или, вернее, угроза состояла в том, что, если она не будет есть, я нынче же вечером распоряжусь перенести ее постель  в маленький замок. Угроза подействовала, она отпила  несколько глотков, но потом с неслыханным проворством  ответила шантажом на шантаж. Если я не пообещаю  оставить ее в моей комнате, есть она не станет, и все. В конце концов мы пошли на компромисс. Отопьет  глоток молока - выигрывает день, откусит кусочек  хлеба с маслом - другой. После нудной торговли мы наконец установили, чти считать глотком и что куском.
Когда Эвелина справилась с завтраком, то, по нашим подсчетам, она могла пользоваться моим гостеприимством  еще двадцать два дня. Но так как я боялся, что в дальнейшем она сумеет обвести меня вокруг пальца, я сохранил за собой право сократить этот срок, если она будет плохо есть за обедом.
- У-у, хитрец!-воскликнула она.- А вдруг ты станешь подкладывать мне в тарелку еще и еще?
Я пообещал ей, что обмана не будет и Эвелине выделят  порцию соответственно ее возрасту, а размеры этой порции мы согласуем с присутствующими. Как видно, в хрупком тельце Эвелины таились неисчерпаемые запасы жизненных сил, потому что после этой страшной ночи она весело и оживленно препиралась со мной. Только под конец она немного скисла. Она хотела было встать, но я не разрешил. Пусть поспит до полудня, а в полдень я за ней приду. «Обещаешь, Эмманюэль?» Я пообещал, и она проводила меня взглядом до самой двери. Казалось, ее головка  не оставляет даже вмятины на подушке. На бледном  личике огромные глаза. Почти нет ни тела, ни лица - одни глаза.
Спустившись вниз с пустой чашкой на подносе, я наткнулся  во дворе около донжона на маленькую группу; Тома, Пейсу, Колен-руки в карманах. И рядом Мьетта - мне показалось, что она меня поджидает. И в самом деле, когда я подошел, она выхватила из моих рук поднос  и понесла его на кухню, бросив мне на прощанье взгляд, который меня озадачил.
- Вот какие дела, Эмманюэль,- сказал Пейсу,- кончили  мы раскладывать вес эти коленовские железки. И теперь слоняемся без толку.
- А где Мейсонье?
- Ему-то хорошо, он при деле. Выполняет твой заказ-лук  мастерит. Жаке и Момо ходят за скотиной. А нам куда приткнуться? Не глядеть же в самом деле с утра до вечера, как хлеба растут.
- А чего,- заметил Колов со своей ладьеобразной ухмылкой.- Дело всегда найдется. Скажем нашим женщинам-лежите,  мол, по утрам в постели, а мы будем вам завтрак подавать. Все расхохотались.
- Пинка под зад захотел, Колен?-спросил я.
- Но вообще-то это правда,-поддержал Тома,- от безделья тоска берет.
Я поглядел на него. Что-то непохоже, чтобы он заскучал.  Скорее уж его клонит в сон. И не так уж он рвется работать, во всяком случае, нынче утром. И если он торчит  здесь и присоединился к хору безработных, хотя его до смерти тянет прочь отсюда, то, скорее всего, потому, что не желает, чтобы считали, будто он цепляется на женину  юбку.
- Правильно сделали, что сказали мне,- заявил я.- У меня в запасе целая программа. Первое - уроки верховой  езды для всех. Второе-уроки стрельбы. Третье - надстроить крепостную стену въездной башни, чтобы через  нее нельзя было перелезть.
- Стрельбы? - переспросил Колен.- Патронов жалко.  У нас их и так немного.
- При чем тут патроны? Помнишь, дядя подарил мне маленький карабин для стрельбы в тире? Я случайно его обнаружил на чердаке. И большой запас дроби. Для тренировки хватит.
Пейсу больше беспокоила наружная крепостная стена.  Сын каменщика, да и сам мастер на все руки, он не прочь был заняться стеной. Тем более что цемента у нас вдоволь - привезли вместе с прочей добычей из «Прудов».  Песка тоже хватает, да и камней. Пейсу уже об этом подумывал. И все-таки...
- И все-таки, не хочется портить вид,- сказал он,- если стену надстроить, зубцы пропадут. А без зубцов некрасиво.  Глазу чего-то не будет хватать.
- Что-нибудь придумаешь,-сказал я.- Уж наверное,  как-то можно соединить красоту с безопасностью.
Пейсу с сомнением поморщился и сурово покачал головой.  Но я знал нашего Пейсу, он был просто счастлив. Теперь он день и ночь будет обдумывать, как получше надстроить стену. Набросает чертежи. Приступит к работе.  А когда труд будет завершен, каждый раз, возвращаясь  с поля и взглянув на въездную башню, он будет думать, хотя и не скажет вслух: «Это дело моих, Пейсу, рук».
- Тома,- сказал я,- поди покажи им, как седлают коней. Возьми трех кобыл, только не Красотку. Я приду к вам в Родилку.
Я направился в маленький замок и там в доме застал четырех наших женщин - двух старух и двух молодых - в разгаре работы. Клан Фальвины оказался теперь в абсолютном  большинстве - трое против одной. Но Мену была не из тех, что дадут себя в обиду. Как раз когда я открыл дверь, она отчитывала Фальвину. Молодые помалкивали:  одна потому, что была немой, вторая из осторожности.
- Мьетта, можно тебя на минутку? Мьетта подбежала ко мне. Я вывел ее из залы, прикрыв  за собой дверь. Короткая заштопанная шерстяная юбка, вылинявшая кофточка без рукавов, все на редкость чистенькое, и босые ноги. Мьетта мыла полы и не успела обуться. Я бросил взгляд на плиты двора, на ее босые ноги, на ее великолепную черную гриву и под конец заглянул в ее глаза, кротким выражением напоминающие глаза лошади.  Потом снова взглянул на ее ноги. Не знаю, почему они вдруг меня растрогали, хотя не было в них ничего трогательного: большие, крепкие. Наверное, просто потому,  что босые ноги Мьетты довершали тот облик юной дикарки,  какой представилась она мне в это утро. Я тогда еще подумал: вот Ева каменного века явилась мне из глубины  веков. Глупейшая мысль. «Сексуальная переоценка»,-  сказал бы Тома. Будто сам он сейчас не стал жертвой  такой переоценки.
- Мьетта, ты сердишься? Она покачала головой. Нет, не сердится.
- Что с тобой? Она снова покачала головой. Ничего.
- Послушай, Мьетта, ты как-то странно на меня посмотрела  сегодня утром.
Она стоит передо мной, покорная, но замкнувшаяся в себе.
- Послушай, Мьетта, ну скажи, скажи, в чем дело! В ее ласковом, устремленном на меня взгляде мне чудится  легкий упрек.
- Мьетта, объясни же, что произошло? Она глядит на меня, уронив руки вдоль тела. Ни движения,  ни улыбки. Она дважды нема.
- Мьетта, если что-нибудь не так, ты обязана мне сказать. Ты ведь знаешь, как я тебя люблю. Она важно кивает головой. Она это знает.
- Тогда в чем же дело? Та же неподвижность.
- Мьетта!
Я взял ее за плечи, притянул к себе и поцеловал в щеку. Тогда она вдруг обвила меня руками за шею, крепко  прижала к себе, но не поцеловала и, тотчас вырвавшись  из моих объятий, бегом бросилась в дом.
Все это произошло так стремительно, что я еще несколько  секунд стоял, уставившись на створки тяжелой дубовой двери, которую она не успела захлопнуть.
Когда я думаю теперь о тех двух месяцах, что последовали  за этим утром, больше всего меня поражает медлительность  их течения. Меж тем дел у нас хватало. Тир, верховая езда, надстройка наружной крепостной стены (в этой работе все мы стали подручными долговязого Пейсу),  а я еще давал Эвелине уроки гимнастики, учил арифметике  и грамматике.
Все мы были заняты, даже очень заняты, по при этом дам некуда было спешить. Слишком много у нас оказалось досуга. Ритм жизни замедлился. Странное дело - хотя количество часов в каждом дно осталось прежним, дни теперь  казались куда более долгами. По сути, все те машины,  которые призваны были облегчить нашу работу, а именно: автомобиль, телефон, трактор, молотилка, поперечная  дисковая пила,- коночно, облегчали наше существование,  но вместе с тем они ускоряли темп жизни. Люди стремились делать слишком многое и слишком быстро.  Машины всегда наступали нам на пятки, подгоняли  нас.
Прежде, скажем, чтобы съездить в Ла-Рок и сообщить Фюльберу о том, что Кати и Тома поженились, если я почему-либо не захотел бы прибегнуть к телефону, мне понадобилось бы девять с половиной минут на автомашине,  и то потому, что дорога сильно петляет. А теперь, когда  я поехал туда верхом вместе с Коленом, который во что бы то ни стало захотел меня сопровождать - конечно же, чтобы повидать Аньес, - мы потратили на это добрый час. После того как я сообщил новость Фабрелатру - Фюльбер еще нежился в постели,- мы не смогли тотчас пуститься в обратный путь, потому что лошади, проскакав пятнадцать километров, нуждались в отдыхе. Вдобавок на обратном пути, желая избавить их от макадама я выбрал более короткую дорогу лесом, но, так как на каждом шагу наш путь преграждали поваленные деревья, мы еще больше задержались. Короче, выехав засветло, мы вернулись  только к полудню, уставшие, но в общем-то довольные:  Колен - тем, что поговорил с Аньес, я - тем, что там и сям из земли и даже на деревьях, которые казались безнадежно мертвыми, появляются зеленые ростки. Заметил я также, что и наши движения стали более замедленными. Они как бы приспособились к новому ритму  жизни. С лошади ведь слезают не так, как выскакивают из машины. Тут не приходится хлопать дверцей, а потом, заслышав телефонный звонок, через три ступеньки взлетать  по лестнице, чтобы поскорее схватить трубку. Я спешиваюсь  у входа, веду Амаранту в ее стойло, расседлываю  и жду, пока она хорошенько обсохнет, чтобы ее почистить  и напоить. На это уходит минут тридцать, не меньше.
Возможно, жизнь стала короче, потому что исчезла медицина.  Но поскольку мы стали жить медленнее, поскольку  дни и годы не проносятся стремительно мимо нас - словом, поскольку у нас появилось время жить,-так ли уж много мы потеряли?
Даже отношения с людьми заметно обогатились от этой неторопливости. Стоит только сравнить! Вот, например, Жермен, бедняга Жермен, который умер у нас на глазах в День происшествия. Много лет он был моим ближайшим помощником, а я его, можно сказать, не знал, хуже того, знал ровно настолько, чтобы использовать. Отвратительное  слово «использовать», когда речь идет о живом человеке.  Но я был как все, мне было некогда. Вечно одно и то же: телефон, письма, машина, ежегодные аукционы верховых лошадей в больших городах, бухгалтерские ведомости,  писанина, налоговый инспектор... При таком ритме  жизни человеческие отношения исчезают.
В начале августа к нам в гости пожаловал старик Пужес. Выехал из Ла-Рока просто покататься на велосипеде,  как и каждый день, и добрался до нас. Не могу но отметить спортивной выдержки этого семидесятипятилетнего старикана - тридцать километров туда и обратно по мерзкой дороге, чтобы выпить два стаканчика вина! На мой взгляд, он их честно заработал. Но нельзя сказать, что Мену приняла его с распростертыми объятиями. Я взял бутылку у нее из рук, а ее отослал в дом.
- Чего я ей сделал? - жалобно спросил Пужес, подкручивая  кончики висячих усов.
- Да ничего, не обращай внимания,- сказал я. - Бабьи штучки!
На самом-то дело я прекрасно знал, за что именно его не любит Мену: сорок семь лет назад Пужес завлек ос покойного мужа к Аделаиде-как известно, это отразилось  на семейном мире родителей Момо и на кличках, которые  она давала своим свиньям. Полстолетия не смягчили обиды Мену.
- И как у тебя духу только хватает принимать этакое  отребье? - сказала она мне перед ужином. - Бездельник,  пьяница и ходок.
- Ну, ну, Мену, ходить теперь ему, бедняге, не к кому - разве что кататься на велосипеде. А пьет он не больше тебя.
Пужес сообщил мне ларокезские новости. В воскресенье  в часовне Фюльбер объявил прихожанам во время проповеди о моем двурушничестве, как он выразился, и прошелся по адресу Кати.
- Я-то сразу смекнул - это он просто подначивает. Спасибо, возле Марселя Жюдит сидела: они, сдается мне, ладят между собой. В общем, как увидела она, что Марсель  весь даже побагровел, положила она свою ручищу ему на руку, а сама повернулась к Фюльберу и говорит ему, это посреди проповеди-то: «Извините, мол, господин кюре, но я в церковь пришла слушать о господе боге, а не о ваших с мсье Коптом личных распрях из-за некой молодой  особы». Ты же знаешь, как она говорит - как печатает.  Вроде бы вежливо, а голос чисто генеральский. Ну, твое здоровье.
- И твое.
- На другое утро он ей паек урезал. А она возьми и обойди весь город со своим пайком, всем его показывает, а потом говорит Фабрелатру: «Вот что, мсье Фабрелатр, передайте господину кюре мою благодарность за то, что он заставил меня попоститься. Но если завтра я не получу такого пайка, как все, я пойду просить милостыню в Мальвиль». И что бы ты думал, Эмманюэль? На другой день она получила паек, как и все.
- Выходит, иной раз оно не повредит быть похрабрее,-  заметил я, поглядывая на Лужеса.
- Само собой, само собой,- уклончиво отозвался Пужес, вынимая из кармана платок и тщательно обтирая свои длинные пожелтевшие усы.
Обтирал он их, сказал бы я, не только опрятности ради. Но и чтобы дать мне понять - стакан его пуст. Я снова налил ему до краев. Потом коротким щелчком загнал пробку в горлышко. Больше, мол, не рассчитывай.
Потягивая первый стакан, Пужес поддерживал со мной беседу. Но смакуя второй, как видно, решил, что расплатился  со мной достаточно щедро. И замолчал. Второй стакан -  это, так сказать, угощение на даровщинку, как у Аделаиды. Тут неуместна мирская суета... Воспользовавшись  ого молчанием, я написал несколько строк Марселю -  Пужес опустит письмо в почтовый ящик и шепнет словечко Марселю. Так он не навлечет на себя никаких подозрений. В письме я дал совет Марселю организовать две оппозиции - одну, направленную против Фюльбера, открытую и вежливую, ее будет вести Жюдит. Другую против Фабрелатра - тайную и оскорбительную.
Из всех нас прав оказался Пейсу. Именно он утверждал,  что рижские хлеба «наверстают свое». Пятнадцатого  августа - правда, с большим запозданием - хлеба заколосились,  к двадцать пятому налились, а вскоре как-то к вечеру на полосе, самой близкой к Рюне, тот же Пейсу обнаружил сломанные стебли, обглоданные колосья и следы  чьих-то лап.
- Это барсук,- сказал он.- И большой к тому же. Смотри, как широко расставляет лапы.
- Барсук ест кукурузу,- возразил Колен.- Или виноград. Пейсу пожал плечами.
- Даже спорить неохота,- ответил он, вступая в спор.- Пошевели мозгами - кукурузы-то нет! Этот поганец  во время взрыва укрылся, видно, в своей норе. А барсучьи норы, знаешь, какие глубокие.
- А что же он с тех пор ел? - спросил Жаке.
- Он не ел, а спал.
Пейсу прав, подумал я. Правда, в наших краях, где холода умеренные, а пищу добывать легко, барсуки давно уже не впадают в зимнюю спячку. Но, как видно, у них сохранилась способность в голодные времена дремать в глубине норы, понемногу расходуя запасы подкожного жира и ожидая наступления лучших дней.
Собрали военный совет. Раньше крестьяне, чтобы отпугнуть  барсука, довольствовались тем, что жгли костры на краю пашни. Но сейчас наше мстительное чувство этим удовлетвориться не могло. Мы хотели не отпугнуть, а уничтожить этого подлого зверя. Вековая ненависть крестьянина  к тому, кто грозит его урожаю, с небывалой силой  охватила наши сердца.
На склоне холма по ту сторону Рюны шагах в двадцати  от засеянного участка мы вырыли небольшую яму и покрыли  ее навесом на четырех столбах. Навес не только служил прикрытием стрелку, он защищал также от дождя  и ветра. И Мейсонье, который разработал план пашей засады, внес сверх того еще кое-какие усовершенствования -  устлал дно траншеи плотным решетчатым настилом,  чтобы уберечь нас от сырости.
- Сквозь резиновые сапоги, даже самые толстые,- пояснил он,- сырость все равно до костей пробирает.
Разбились на пары, чтобы нести ночное дежурство в нашей маленькой землянке, дежурили даже женщины, во всяком случае молодые, которые за эти два месяца выучились  неплохо стрелять. Кати, конечно, попала в пару с Тома. Я .думал, что Мьетта выберет меня, по она выбрала Жаке. Поскольку Жаке отпал. Пейсу выбрал Колена, а я - Мейсонье. Эвелина устроила мне сцену - Мьетта, как видно, это и предвидела,- потребовав, чтобы я брал и ее с собой на дежурство, и, так как я поначалу решительно  отказался, объявила голодовку - пришлось уступить.
Прошла неделя. Никаких следов барсука. Хотя сам он распространяет страшное зловоние, но, должно быть, обоняние  у него острое, и он нас учуял. Впрочем, с его точки зрения, это мы, наверное, смердим. Так или иначе дежурства  продолжались.
Время текло медленно, как река. Я проснулся на заре, разбуженный первыми лучами. С тех пор как установилась  погода, я не закрывал окон. Мне нравилось, проснувшись  по утрам, смотреть, как зеленеет лежащий напротив  холм. Невероятно! Кто бы мог подумать еще два месяца  назад, что мы будем любоваться травой, листвой - правда не на деревьях, они в большинстве погибли,- но зато бесчисленные маленькие кустики, воспользовавшись гибелью своих гигантов-соседей, стали бурно разрастаться.  Потом я перевел взгляд на Эвелину, спавшую на диване  Тома. Введенная нами система, по которой за каждый  съеденный ею кусок хлеба и глоток молока я расплачивался  гостеприимством, привела к тому, что, допущенная  в мою спальню на одну ночь, Эвелипа прожила в ней два месяца. Но я не решался расторгнуть наш договор, потому что он, несомненно, пошел ей на пользу. На щеках  заиграл румянец, лицо округлилось, появились мускулы.  И хотя вопреки моим предсказаниям ее грудь по-прежнему была плоской, гимнастика укрепила мышцы грудной клетки: Эвелина быстрее всех научалась ездить верхом, потому что бесстрашно и легко вскакивала в седло,  колотила маленькими ступнями по бокам лошади, чтобы  поднять ее в галоп, и светлые косы летели за ней по ветру. Это я велел ей заплетать косы во время уроков верховой езды, с тех пор как однажды, садясь на Моргану, она подняла правую руку, чтобы откинуть назад свои длинные волосы, и Моргала начала выделывать головокружительные  скачки, так что Эвелина вылетела из седла  прямо в кусты, к счастью, не причинив себе вреда.
В ту самую минуту, когда, почувствовав на себе мой взгляд, Эвелина открыла глаза, раздался выстрел, затем - второй, и четверть секунды спустя - третий. Мое изумление  сразу же сменилось тревогой. Пейсу и Колен провели  ночь в засаде, сейчас им полагалось бы возвратиться  восвояси. Днем барсук никогда не решится выйти на промысел. А если бы и решился, неужели Колен и Пейсу стреляли бы трижды, чтобы его уложить? Я вскочил, торопливо  натянул брюки.
- Эвелина, беги во въездную башню, скажешь Мейсонье,  чтобы взял ружье, отпер ворота и ждал меня.
Месяц назад я счел более разумным раздать ружья на руки, с тем чтобы каждый хранил свое личное оружие у себя в комнате. В случае ночного нападения у нас было три ружья во въездной башне, три в донжоне и ружье Жаке в маленьком замке, кроме тех случаев, когда Жаке, как сегодня, ночевал у Мьетты.
Эвелина босиком, в ночной рубашке бросилась к Мейсонье,  а я, на ходу застегиваясь, выскочил из спальни, и в ту же минуту на пороге своей комнаты появился Тома, голый до пояса, в пижамных брюках.
- Что случилось?
- Берите оба свои ружья и становитесь у въездной башни. Ни шагу оттуда. Будете охранять Мальвиль. Да поживее. Не тратьте время на одевание!
Прыгая через три ступеньки, я слетел по винтовой лестнице и столкнулся с Жаке, выходящим из комнаты Мьетты. Он оказался проворней, чем Тома,- на нем были брюки, в руках ружье. Не обменявшись ни словом, мы оба бросились к воротам.
Добежав до середины внешнего двора, мы услышали со стороны Рюны пятый выстрел. Я остановился, зарядил ружье и выстрелил в воздух. Я надеялся, наши друзья поймут: мы рядом. Я помчался дальше. И увидел, как Мейсонье с ружьем в руках открывает ворота. Я издали крикнул ему:
- Беги, беги, я за тобой.
Пока я останавливался, чтобы выстрелить, Жаке опередил  меня. Выскочив следом за ним из ворот, я пустился вниз по склону, но, услышав за собой чье-то дыхание, обернулся и увидел Эвелину - босая, в ночной рубашке, она неслась во весь дух, пытаясь меня догнать.
Не помня себя от гнева, я остановился, схватил ее за руку, встряхнул и крикнул:
- Черт бы тебя драл! Куда тебя несет? Сию же минуту  назад! Она закричала, тараща обезумевшие глаза!
- Не хочу! Я от тебя не уйду! - Назад! - зарычал я.
Перебросив ружье из правой руки в левую, я со всего маха отвесил ей две затрещины. Она повиновалась, как побитая собачонка, и медленно, до ужаса медленно, попятилась  к воротам, глядя на меня перепуганными глазами.
- Назад! - рычал я.
Я терял драгоценные секунды! А Кати и Тома все еще не видно! Впрочем, им я все равно не мог бы ее поручить!  Да и Мену тоже - у распахнутых ворот она пыталась  удержать Момо, обеими руками вцепившись ему в рубаху.
Вскинув Эвелину на плечо, я бегом вернулся к воротам  и, как мешок, сбросил ее во дворе.
В это мгновение рубаха Момо затрещала, он вырвался  из рук матери и бегом ринулся вниз по склону к Рюне.
- Момо, Молю! -в отчаянии кричала Мену, бросаясь следом за ним.
А тех двоих по-прежнему пет как нет! Чудовищно! Наверняка она наводит красоту. А он ее ждет!
Бросив Эвелину, я помчался по дороге, обогнал Мену, которая мелко семенила своими худыми короткими ногами,  крикнул: «Момо! Момо!» Но я уже знал-мне его не догнать. Он бежал, как бегают дети, почти не отрывая  ног от земли, но очень быстро, совсем но задыхаясь. Крутой поворот вывел меня к старице, и я увидел но оборачиваясь -  нижняя часть дороги шла здесь почти параллельно  верхней,- как Мену бежит что есть силы, а ее догоняет Эвелина! Я обомлел от этого чудовищного самовольства. Не знаю почему, но теперь я уже не сомневался,  что Кати с Тома тоже бросят свой пост и побегут за нами, и Мальвиль останется без охраны. Все наше имущество,  все наши запасы, паши животные - вес будет брошено на произвол судьбы: кто вошел, тот и взял! Я бежал,  в отчаянии стиснув зубы, сердце колотилось о ребра, горло сжимало до боли. Я был вне себя от ярости и тревоги.
Выскочив к Рюне, я еще издали увидел застывших Цепочкой  спиной ко мне Пейсу, Колена, Мейсонье и Жаке с ружьями в руках. Они не двигались. Не разговаривали. Казалось, они окаменели. Я не мог понять, что их так потрясло, потому что видел только их спины. Во всяком случае, они не были похожи на людей, которым грозит опасность, которым надо защищаться или на охваченных страхом. Они онемели, обратились в статуи и, даже услышав,  что я бегу, не обернулись.
Наконец я добежал до них, но они не вышли из своего оцепенения, даже не посторонились. И тут я увидел, увидел  сам.
Метрах в двенадцати ниже нас по склону десятка два оборванных, дошедших до последней степени истощения людей - не бледных, а каких-то желтовато-серых, - кожа на лицах висит, некоторые ослабели настолько, что не могут смотреть прямо и зловеще косят, - сидят на корточках  или лежат плашмя на нашей ниве и, пугливо повизгивая, пожирают еще не созревшие колосья. Они даже не успевают вылущить как следует зерно, они съедают  колос целиком. Я замечаю, что рты у них вымазаны чем-то зеленым - значит, прежде чем наткнуться на пашу пшеницу, они пытались есть траву. Они похожи на остовы  животных. В косящих глазах сверкают страх и жадность.  Запихивая колосья себе в пасть, они искоса поглядывают  на пас. А поперхнувшись, выплевывают свою жвачку в горсть и заглатывают ее снова. Есть среди них и женщины. Их можно отличить только по более длинным  волосам, потому что от устрашающей худобы исчезли  все внешние признаки пола. Ружей у них пет. Но рядом  с ними, брошенные среди колосьев, лежат вилы и дубины.
Вид их внушал такую жалость, что я не сразу сообразил,  что они уже погубили четверть нашего урожая и, если мы срочно не примем меры, загубят его целиком.
И ее только то, что они съедят. Большую часть колосьев они просто вытопчут или поломают, ведь они лежат на них. А зерно, которое они истребляют и пожирают,- это наша жизнь. Если позволить безнаказанно уничтожать хлеб Мальвиля, его обитатели тоже превратятся в изголодавшуюся  бродячую банду. Потому что я уверен - это только первая ласточка. Увидев, что земля оживает, покрывается  зеленью, они вышли на поиски пищи.
Пейсу стоял рядом со мной. Но казалось, он даже не замечал моего присутствия. Пот ручьями стекал по его лицу.
- Мы уже все перепробовали,- заговорил Колеи, задыхаясь  от гнева и горя.- Уговаривали и бранились, даже в воздух стреляли. Бросали в них камни. Представляешь  камни, а им хоть бы что, прикроют голову рукой и продолжают жрать!
- Да кто эти люди? - спросил Мейсонье, и в голосе его прозвучала такая растерянность, что в другую минуту я не преминул бы посмеяться над ним.- Откуда взялись? -  И в бессильной ярости он закричал на местном диалекте: -Убирайтесь вы отсюда, черт вас дери! Вы нам весь хлеб повытоптали. А ага-то что будем есть?
- Эх, чего там,- сказал Колен,- по-каковски с ними Ей говори, они все равно не отвечают. Жрут себе, и все тут. А мы-то грешили на несчастного барсука.
- А если разогнать их прикладами? - хрипло спросил  Пейсу.
Я помотал головой. Не следует полагаться на их слабость.  Загнанный зверь способен на все. И потом, приклады  против вил - уж слишком неравной будет борьба. Нет. Я знаю, каков единственный разумный выход. И мои товарищи  знают. Но я не могу. Стоя на краю пашни с ружьем в руках - предохранитель спущен, пуля послана в ствол, палец на спусковом крючке,- я, мало сказать, колеблюсь.  Вопреки велению рассудка, я не могу шелохнуться.  Я оцепенел, как все.
Единственный, кому не стоится на месте,- это Момо. Я знал, как легко он возбудим, но в таком неистовстве я его ни разу еще не видел. Он топает ногами, воздевает руки к небу, трясет кулаком, рычит. Его затопила безумная  ярость. Обратив ко мне взъерошенную голову и горящие  глаза, он голосом и жестами заклинает меня положить  конец грабежу.
- А-хе! А-хе! (Наш хлеб, наш хлеб!) - пронзительно  кричит он.
Должно быть, грабители дрались между собой или же с другой бандой, потому что одежда их вся в лохмотьях, и сквозь эти грязные, черные, как земля, лохмотья видны-ляжки,  груди, спины. Когда одна из этих несчастных женщин на четвереньках переползала от колоса к колосу, ее дряблые, сморщенные груди волочились по земле. На ней хоть были туфли, но у большинства ноги в обмотках. Среди них ни детей, ни подростков, ни стариков. Те, у кого сопротивляемость меньше, погибли. Перед нами люди «в расцвете лет». В применении к этим скелетам такое  выражение кажется жестокой насмешкой. Я поражен тем, как торчат у них тазовые кости, какими огромными кажутся колени, лопатки, ключицы. Когда они жуют, видно,  как движутся челюстные мышцы. Кожа, обтягивающая  кости, висят сморщенным мешком, от них исходит какой-то затхлый запах, от него мутит и к горлу подступает  комок.
- А-хе! А-хе! - вопит Момо, обойма руками вцепившись  в волосы, словно пытаясь снять с себя скальп.
Правой рукой я сжимаю ружье, но оно по-прежнему опущено дулом к земле. Я не в силах вскинуть его на плечо.  Я испытываю жгучую ненависть к этим чужакам, к этим грабителям, потому что они пожирают нашу жизнь. И еще потому, что и мы, мальвильцы, станем такими же, если позволим расхищать наше добро. Но в то же время я охвачен смешанной с омерзением жалостью, которая перевешивает  ненависть и лишает меня сил.
- А-хе! А-хе! - воет Момо, дошедший до крайней степени  возбуждения.
И вдруг, стремительно пробежав десять метров, отделяющих  нас от банды, он с воем набрасывается на ближайшего  грабителя и молотит его кулаком, пинает ногами.
- Момо! Момо! - кричит Мену. Кто-то засмеялся - кажется, Пейсу. Меня тоже разбирает  смех. От любви к Молю, потому что эта нелепая детская выходка так в его духе. И еще потому, что все, что делает Молю, нельзя принимать всерьез - ведь Момо живет как бы вне рамок суровой повседневности, Момо «в счет не идет». Я представить себе не могу, что с Момо вообще может что-нибудь случиться, мы его так всегда берегли - и Мену, и дядя, и я, и все мои товарищи.
С опозданием на полсекунды увидел я дикий взгляд чужака. С опозданием на четверть секунды - взмах вил. Я думал, что успею выстрелить. Но не успел. Зубья вил вонзились в сердце Момо в тот самый миг, когда моя пуля настигла его врага, пробив ему горло.
Оба упали одновременно. Я услышал нечеловеческий вопль, увидел, как Мену ринулась вперед и рухнула на тело сына. Тогда я как автомат двинулся вперед, стреляя на ходу. Справа и слева от меня цепочкой двинулись мои товарищи, они тоже стреляли. Мы стреляли не целясь. В голове у меня было пусто. Я твердил про себя: «Момо убит», но ничего не чувствовал. Я шел вперед и стрелял. Идти уже было некуда - мы подошли вплотную к ниве. Но мы все равно механически, мерно шли вперед, словно косцы в поле.
Уже никто не шевелился, а мы все еще стреляли. Пока Ее кончились патроны.
 

ГЛАВА XIV

В первые дни никто, кроме Мену, не осознал по-настоящему  гибели Момо; мы как-то не до конца поверили в нее, да к тому же в течение двух недель после набега банды, которую мы уничтожили, нам пришлось с утра до вечера работать не разгибая спины.
Первым делом надо было похоронить убитых. Страшная  это была работа, и осложнялась она еще тем, что я запретил приближаться к трупам. Я боялся, как бы от пришельцев мы не набрались паразитов - паразиты занесут  к нам эпидемии, а против них мы бессильны. Я помнил,  что блохи переносят чуму, а вши сыпной тиф. От нас требовалась особая осторожность еще и потому, что несчастные бродяги были до крайности измождены и, суда по обмоткам на ногах, пришли издалека.
Рядом с местом побоища мы выкопали яму, в яму набросали  охапки хвороста, на него уложили поленья, так что верхний ряд приходился как раз на уровне поля. Потом,  сделав затяжную петлю на конце длинного шеста, мы накидывали ее на ноги очередного мертвеца и, держась на расстоянии, волоком подтаскивали ого к вершине костра. Всего убитых было восемнадцать, в том числе пять женщин.
В одиннадцать часов вечера мы бросили последнюю лопату земли на еще тлеющую золу. Я считал, что не следует  возвращаться в Мальвиль в той самой одежде, в какой  мы работали. Я позвонил в колокол у ворот въездной башни и, когда Кати открыла нам, сказал ей, чтобы они вдвоем с Мьеттой вынесли за ворота два чана с водой, в которых стирали белье. В эти чаны мы сбросили всю одежду,  в том числе нательное белье, и нагишом вернулись в замок, где по очереди приняли душ в ванной комнате донжона. Затем тщательно осмотрели друг друга, но паразитов  не обнаружили. На другой день перед воротами въездной  башни разожгли большой костер и долго кипятили в чанах одежду, только после этого мы внесли ее во двор и разложили сушить на солнце.
Мы вшестером поужинали в большой зале. Кати прислуживала  нам. Эвелина тоже была здесь, но я не сказал ей ни слова, да и она сама не посмела подойти ко мне. Мьетта, Фальвина и Мену бодрствовали у тела Момо во въездной башне. За едой все молчали. Я был разбит усталостью, мои чувства словно бы притупились. Кроме простого животного удовлетворения от того, что я ем, пью и силы мои восстанавливаются, я испытывал лишь неодолимое  желание спать.
Но о сне не могло быть и речи. В тот же вечер, сразу после ужина, надо было провести собрание и принять важные решения. Я настоял, чтобы на собрание не звали женщин. Мне предстояло высказать Тома много неприятных  истин, и я не хотел, чтобы их слышала Кати. Не хотел  я также, чтобы Эвелина - я ее из своей спальни не выставил, но не разговаривал с ней - присутствовала при наших спорах.
На лицах собравшихся лежала печать усталости и скорби. Я начал говорить без нажима, осторожно выбирая  слова. Сказал, что мы пережили трудные часы. И наделали ошибок... Надо вместе подвести итоги дня. Но сначала пусть каждый выскажет свое мнение о случившемся. Настало долгое молчание.
- Начинай ты, Колен,- сказал я.
- Я чего ж,- заговорил Колен охрипшим голосом, ни на кого не глядя.- Жалко Момо, но и других убитых тоже жалко.
- Теперь ты, Мейсонье.
- Я считаю, что мы были плохо организованы,- сказал  Мейсонье,- и было много нарушений дисциплины. Он высказал все это, тоже ни на кого не глядя.
- Ты, Пейсу.
Пейсу приподнял могучие плечи и положил на стол свои огромные ручищи.
- Что ж,- сказал он.- Бедняга Момо вроде бы сам виноват. И все ж таки Колен верно говорит... Он умолк.
- Ты, Жаке.
- Я согласен с Коленом.
- Ты, Тома.
Я нарочно назвал его последним, чтобы подчеркнуть свою холодность, но он сам, как бы заранее предвидя ее, не сел рядом со мной на место Эвелины, хотя оно было свободно. Тома выпрямился. Он не оборачивался ка мне, он глядел прямо перед собой, и я видел только его застывший  профиль. Он сидел очень прямо, даже как-то неестественно  прямо, но сунул руки в карманы, что было ему вообще несвойственно. Я тут же подумал, что он прячет  руки не ради того, чтобы придать себе развязный вид, а потому, наверное, что они у него слегка дрожат. Тома заговорил, голос плохо ему повиновался.
- Поскольку Мейсонье упомянул о нарушениях дисциплины,  я хочу сказать, что ставлю себе в вину два нарушения.  Во-первых, когда началась стрельба, Эмманюэль  сказал мне, чтобы я не одевался, а, взяв ружье, бежал  в чем есть вниз. А я задержался, чтобы одеться, и спустился к въездной башне слишком поздно, и потому не помог Мену удержать Момо. Он судорожно глотнул.
- Во-вторых, Эмманюэль приказал мне вместе с Кати нести караул на валу, а я своевольно решил бежать на подмогу к Рюне. Я сознаю, что совершил серьезную ошибку,  бросив Мальвиль без всякой охраны. Если бы банда, с которой нам пришлось столкнуться, была организованна,  она могла бы разделиться надвое - одна группа, напавшая  на наши посевы, отвлекла бы нас к Рюне, а вторая  тем временем завладела бы замком.
Знай я Тома не так хорошо, как я его знал, я бы подумал,  что он ловчит. Ведь, сам себя обвинив, он выбил оружие из наших рук. Как выступить с обвинительной речью против того, кто сам себя обвиняет? Но я знал - в действительности устами Тома говорила суровая требовательность  к себе самому. Единственная его хитрость, если только уместно употребить здесь это слово, состояла  в том, что он постарался выгородить жену. Это было трогательно, но и довольно опасно. Потому что у меня были некоторые соображения насчет того, какую роль в его неподчинении приказу сыграла Кати, и об этом-то я и собирался поговорить.
- Я очень Ценю твою откровенность, Тома,- сказал я все так же без нажима.- Но мне сдается, что ты слишком  выгораживаешь Кати. Ответь мне: это она потребовала,  чтобы вы сначала оделись? Я поглядел на него. Я знал, лгать он не станет.
- Да,- ответил Тома, и голос его дрогнул.- Но поскольку  я с ней согласился, стало быть, за наше опоздание  ответственность несу я.
Нелегко далось ему это признание. Тома был как на дыбе. 11 все-таки я от него не отстану.
- А когда вы оказались на валу, это Кати предложила  сбегать к Рюне поглядеть, что там делается?
- Да,- ответил Тома, покраснев до корней волос. - Но я виноват, что согласился. Значит, за эту ошибку отвечаю  один я.
- Виноваты вы оба,- оборвал его я.- У Кати те же права и те же обязанности, что у всех нас.
- Не считая того,- стиснув зубы, проговорил Тома,- что она не имеет права присутствовать на собрании, где ты ее критикуешь.
- Я просто хотел избавить ее от этого. Но если, по-твоему, мы должны ее выслушать, позови ее. Мы подождем.
Молчание. Все смотрят на него. Он опустил глаза, руки засунуты глубоко в карманы. Губы дрожат.
- Не стоит,- наконец выговорил он.
- В таком случае предлагаю обсудить точку зрения Колена - если не ошибаюсь, ее разделяют Пейсу и Жаке.
- Я еще не кончил,- сказал Тома. ,- Ну так говори скорее! - нетерпеливо воскликнул я.- Заладил одно и то же. Никто тебе рта не зажимает!
- Я готов нести ответственность за последствия своих  ошибок,- продолжал Тома,- и могу уйти с Кати из Мальвиля. Я пожал плечами и, так как он молчал, спросил:
- Теперь кончил?
- Нет,- глухо отозвался Тома.- Поскольку впредь до особого решения я пока мальвилец, я имею право высказаться  по вопросу, который мы обсуждаем.
- Высказывайся. Кто же тебе мешает? Помолчав, он произнес чуть более уверенным типом:
- Я не разделяю мнения Колена. По-моему, не следует  сожалеть о том, что мы убили грабителей. Наоборот, я считаю, что Эмманюэль совершил ошибку, не решившись открыть стрельбу раньше. Не мешкай он так долго, Момо был бы сейчас жив.
В ответ не раздалось ни «ого» ни «вот как», не последовало  того, что называется «волнение в зале», но на всех лицах выразилось неодобрение. Однако на сей раз я решил:  не стану пускаться на хитрости. Не стану использовать « поддержку масс». Дело идет о слишком серьезных вещах.
- Ты не слишком тактично выразился, Тома, но в твоих словах есть доля истины,- спокойно произнес я.- Однако я возьму на себя смелость тебя поправить. Я совершил  не одну ошибку, а целых две.
Я посмотрел на товарищей и замолчал. Я мог позволить  себе помолчать. Я до крайности возбудил их внимание.
- Первая ошибка,- вновь заговорил я,- ошибка общего  характера. Я проявил слабость по отношению к Эвелине. Показав пример того, как взрослый мужчина пляшет под дудку девчонки, я внес в нашу общину дух разболтанности  и способствовал расшатыванию дисциплины. А конкретно  это привело к тому, что, не будь у меня на руках Эвелины, когда я выбежал из замка и бросился к Рюне, я мог бы помочь Мену удержать Момо, хотя бы пока не подоспел Тома. И, выдержав паузу, я добавил:
- Я говорю это не для того, чтобы упиваться самокритикой,  Тома. А для того, чтобы показать тебе, что я одинаково расцениваю и слабость, проявленную мной по отношению к Эвелине, и твою - по отношению к Кати.
- С той только разницей, что Эвелица тебе не жена,- заметил Тома.
- А по-твоему, это отягчающее обстоятельство? - холодно  спросил я.
Он замолк, окончательно сбитый с толку. Думаю, он хотел сказать другое: то, что он муж Кати, смягчает, мол, его вину. Но разъяснять это при всех означало бы прямо признаться в своей слабости. У него сохранилось традиционное  представление - и в его случае более чем превратное -  о роли мужчины в браке как главы семьи.
- Вторая ошибка: как сказал Тома, я слишком поздно решил открыть стрельбу по грабителям. Мейсонье воздел обе руки к небу.
- Будем же справедливы! - заявил он решительно.-  Если тут была ошибка, не ты один в ней виноват. Ни у кого из нас не поднималась рука выстрелить в этих горемык. Такие худющие! Такие голодные!
- Скажи, Тома, ты тоже испытал такое чувство? - спросил я.
- Да,- ответил он без колебаний. Люблю в нем эту прямоту: он не солжет, даже если правда ему во вред.
- Тогда приходится сделать вывод, что в этой ошибке  виноваты мы все,- сказал я.
- Да, но ты больше других,- возразил Тома,- потому  что командуешь ты. Я всплеснул руками и с горячностью воскликнул:
- Вот оно! В этом-то вся загвоздка! Разве я командую?  Хорош командир, если из группы, которая якобы ему подчиняется, двое взрослых в разгар битвы нарушают приказы!
Нависло молчание. Я не спешил ого прервать. Пусть еще потянется. И пусть Тома еще чуточку потомится.
- А по-моему,- сказал Колен,- здесь нет полной ясности.  Собираем мы у нас в Мальвиле собрания, сообща принимаем на них решения. Ладно. На собраниях Эмманюэль  играет первую скрипку. Но никто ни разу еще не сказал, что, если настанет чрезвычайное положение и рассуждать  будет некогда, Эмманюэль должен взять на себя команду. А по-моему, так прямо и надо сказать. Чтобы все знали: если уж возникла опасность - приказу Эмманюэля повиноваться беспрекословно. Мейсонье поднял руку.
- Наконец-то,- сказал он удовлетворенно.- Я о том и толковал, когда еще в самом начале говорил, что мы плохо,  организованы. Скажу больше, мы вели себя как самые последние растяпы. Все бежали кто куда, никто никого не слушал. Была минута, когда для защиты Мальвиля на валу оставались только Фальвина с Мьеттой. Хоть Мьетта и умеет стрелять, да у нее ружья-то не было!
- Ты прав,- покачал своей огромной башкой Пейсу. -  Настоящий бордель. На пашне у Рюны оказался бедняжка Момо, а ему там делать было нечего. И Мену туда прибежала из-за Молю, а ей тоже незачем было туда соваться. А тут еще Эвелина, которая хвостом ходит за Эммапюэлем. Да еще...
Он осекся и покраснел до ушей. В пылу красноречия он едва не включил в свой перечень Тома. Воцарилось молчание. Тома, не вынимая рук из карманов, сидел, ни на кого не глядя. Колен, поблескивая глазами, улыбался мне своей улыбочкой.
- А ты тоже сообразил,- вдруг сказал Пейсу, протянув  в сторону Тома, чуть ли не через весь стол, длинную ручищу с громадной пятерней.- Сообразил,- повторил он громовым голосом.- Уйду из Мальвиля с Кати! Ничего  глупее придумать не мог?
- Совершенно с тобой согласен,- немедленно поддержал  я.
- И куда бы ты, интересно знать, пошел, кретин? - спросил Пейсу, и в тоне, каким было произнесено это ругательство,  слышалась безграничная дружеская нежность.
Колен рассмеялся, как всегда в самую нужную минуту.  Смех его прозвучал удивительно искренно. Он задал тон, и мы подхватили. Смех сразу разрядил обстановку, так что даже сжатые губы Тома растянулись в улыбке. Кстати, я заметил, что, выйдя из своего оцепенения, он сел свободнее, даже руки из карманов вынул.
Отсмеявшись, мы проголосовали. Меня единогласно (не считая одного голоса, моего, я голосовал за кандидатуру  Мейсонье) избрали военачальником Мальвиля «на случай опасности и чрезвычайного положения». Подразумевалось,  что при отсутствии такого чрезвычайного положения  все решения, даже те, которые касаются безопасности  Мальвиля, будут приниматься общим собранием. Я поблагодарил и внес предложение, чтобы Мейсонье назначили  моим помощником, а в случае если я буду ранен и выйду из строя - моим преемником. Проголосовали еще раз - с полным единодушием. Потом облегченно заговорили  все разом. Я не стал мешать, пусть несколько минут передохнут.
- А теперь я хочу вернуться к тому, о чем в самом начале упоминал Колен,- вновь заговорил я.- Все мы почувствовали одно и то же: как жутко было стрелять в этих несчастных. Поэтому-то мы и замешкались. Но тут я хочу кое-что добавить. Раз наше замешательство стоило жизни Момо, стало быть, это было ложное чувство. Со времени катастрофы мы живем в иную, не прежнюю эпоху,  но мы еще до конца это не уразумели и не до конца к ней применились.
- А что значит «в иную эпоху»? - спросил Пейсу.
- Вот тебе пример,- обернулся я к нему.- Предположим,  что до катастрофы какой-то тип пробрался ночью к тебе на ферму и сжег, ну, скажем, из мести, твое гумно, сено и коров.
- Пусть только попробует,- заявил Пейсу, позабыв, что у него ничего не осталось.
- Ну вообрази, что ему это все-таки удалось. Ты скажешь: « Он причинил бы мне огромные убытки». Но жизни-то  твоей это не угрожало. Во-первых, существовало страхование. А пока тебе еще не возместили потери, ты обратился бы в сельскохозяйственный банк, и тебе бы выдали ссуды, чтобы ты мог купить коров и сено. А теперь,  слушай меня хорошенько, теперь, если у тебя крадут корову, отнимают лошадь или съедают твой хлеб - кончено, беда непоправимая, рано или поздно ты умрешь по вине того, кто это сделал. Это уж не просто кража, это тяжкое преступление. И преступление, за которое  следует карать смертью немедленно и без колебаний.
Я заметил, что у Жаке как-то странно задергалось лицо, но, поглощенный своей мыслью, не сразу понял, в чем тут дело. После гибели Момо я обдумывал и так и эдак то, что сейчас высказал вслух, и мне даже стало казаться,  что это само собой разумеется. И тем не менее я понимал: к этому придется возвращаться еще и еще, ибо представления, выработанные у моих товарищей и у меня всей нашей жизнью, не могут измениться за один день. Как не может инстинкт самозащиты вытеснить в нас привычное  уважение к человеческой жизни.
- И все же, убивать людей...- печально протянул Колен.
- Придется,- ответил я, не повышая голоса.- Этого требует новая эпоха. Повторяю человек, который отнимает  твой хлеб, тем самым приговаривает тебя к смерти. А я не вижу чего ради ты должен предпочитать, чтобы умер ты, а не он!
Колен молчал. Все остальные тоже. Не знаю, сумел ли я их убедить. Но все, что произошло, само по себе довод, и весьма веский. И он сработает за меня - он врежется в память моих товарищей и постепенно поможет мне внушить  им, внушить в первую очередь себе самому, тот рефлекс,  который побуждает животное, не теряя ни минуты, яростно защищать свое логово.
В конце концов я все-таки обратил внимание на Жаке. Он весь побагровел, крупные капли пота блестели у него на лбу и на висках. Я рассмеялся.
- Успокойся, Жаке! Решения, которые мы приняли сегодня вечером, обратной силы не имеют.
- А что значит «обратной силы не имеют»? - спросил  он, подняв на меня свои добрые карие глаза.
- Они не относятся к тому, что произошло раньше!
- А-а, вон что! - сказал он с видимым облегчением.
- Ах дурья твоя башка, Жаке,- проворчал Пейсу. И мы все, глядя на Жаке, рассмеялись, как только что смеялись над Тома. Кто бы мог подумать, что после всей той крови, которая пролилась с обеих сторон, мы сможем так скоро развеселиться. Впрочем, веселье - не то слово. Наш смех имел социальный смысл. Он скреплял паше единство. Тома, наделавший кучу ошибок - наш. Жаке - тоже. После всех испытаний наша коммуна реорганизовывалась,  подтягивалась, укреплялась.
Погребение Момо было назначено на полдень, потом было решено причаститься. После утреннего собрания я ждал у себя в спальне тех, кто пожелает исповедаться.
Я выслушал Колена, Жаке и Пейсу. Еще до того, как каждый из этой троицы открыл рот, я уже знал, что их мучает.  Что ж, если им кажется, что я могу избавить их от этого бремени, тем лучше. «Кому простите грехи, тому простятся, на ком оставите, на тех останутся». Сохрани меня бог вообразить, будто я обладаю этой непомерной властью! Ведь я порой сомневаюсь, под силу ли самому господу богу облегчить человеческую совесть. Впрочем, хватит! Не хочу никого огорчать такой ересью. Тем более что в этой области я не уверен решительно ни в чем.
После исповеди Колен сказал мне со своей обычной ухмылкой: - Пейсу говорит: Фюльбер на исповеди все кишки вытянет,  а потом еще отлает. У тебя подход другой.
- Этого только не хватало! -улыбнулся я в ответ.- Ты исповедуешься, чтобы на душе стало легче. Чего ради я буду взваливать на тебя лишнее бремя?
К великому моему удивлению, лицо Колена вдруг сделалось  серьезным.
- Я не только для этого исповедуюсь. А еще для того, чтобы стать лучше.
При этих словах он даже покраснел, фраза эта ему самому  показалась смешной. Я недоверчиво пожал плечами.
- Думаешь, это невозможно?
- Для тебя, пожалуй, и возможно. Но в большинстве  случаев нет.
- Почему же?
- Видишь ли, люди очень-ловко скрывают от самих себя собственные недостатки. А отсюда вывод - исповедь их немногого стоит. Возьми, к примеру, Мену. Заметь, ода не ходила ко мне исповедоваться, а то я, конечно, промолчал бы. Мену корит себя за то, что «обижает» Момо, а за то, что поедом ест Фальвину,- никогда! Да она вовсе и не считает, что ест ее поедом, она считает, что ведет себя с ней как надо.
Колен рассмеялся. А я вдруг заметил, что говорю о Момо, как о живом, и у меня больно защемило сердце. Я тотчас переменил тему:
- Я написал записку Фюльберу, хочу предупредить его, что в окрестностях появились банды грабителей. Посоветовал  получше охранять Ла-Рок, особенно по ночам. Ты не против отнести записку? Колен покраснел еще гуще.
- А ты не думаешь, после того, что я тебе рассказал, не будет ли это... Он не договорил.
- Я думаю, что в Ла-Роке живет твоя подруга детства  и тебе приятно ее повидать. Ну и что из того? Что здесь плохого?
После троих мужчин на исповедь явилась Кати. Не успев войти в комнату, она повисла у меня на шее. Хотя ее объятия оказали на меня весьма определенное действие,  я решил обратить все в шутку и, смеясь, отстранил  ее.
- Полегче, полегче! Ты, кажется, пришла сюда не для того, чтобы на меня вешаться, а чтобы исповедаться. А раз так, садись и, пожалуйста, по ту сторону стола, по крайней  мере я хоть буду в безопасности.
Кати пришла в восторг от моих слов. Она готовилась к более холодному приему. С места в карьер она начала исповедоваться. Я ждал, что будет дальше, так как догадывался -  она пришла не за этим. Пока она каялась в своих грехах, в основном пустяках, которые вряд ли тревожили  ее совесть, я заметил, что она успела подвести глаза. Не слишком ярко, но тщательно. И брови, и ресницы,  и веки. Как видно, у нее еще не иссякли запасы косметики,  оставшиеся от прежних времен.
Она закончила свое невинное саморазоблачение - я не говорил ни слова. Я выжидал. И чтобы сохранить полную бесстрастность, даже не глядел на нее. Чертил что-то карандашом  на промокашке. Бумагу я жалел, слишком дорога  она стала теперь.
- А в общем-то,- спросила она наконец,- неужели ты все еще на меня сердишься? Я продолжал рисовать.
- Сержусь? Нет.
Так как я не стал вдаваться в объяснения, она продолжала:
- А вид у тебя такой, будто ты недоволен. Молчание. Я продолжал рисовать.
- Ты и вправду недоволен мной, Эмманюэль? - спросила  она самым нежным голоском.
Наверное, при этом она сделала мне глазки и состроила  умильную рожицу. Зря старается. Я весь поглощен своим делом. Рисую на промокашке ангелочка.
- Я не доволен твоей исповедью,- сурово сказал я. Тут я наконец поднял голову и в упор поглядел на нее. Этого она никак не ждала. Видно, как аббата она меня всерьез не принимает.
- Разве так исповедуются? Ты не покаялась в самом главном своем грехе.
- В каком же это? - спросила она с вызовом, который  прозвучал в ее голосе помимо воли.
- В кокетстве.
- Ах, вот оно что! - протянула она.
- Да, да, в кокетстве,- подхватил я.- В твоих глазах  это пустяки. Ты любишь мужа, знаешь, что ему не изменишь (при этих моих словах она насмешливо улыбнулась),  и говоришь себе: «Почему бы мае не позабавиться!»  К сожалению, эти невинные забавы в общине, где на шестерых мужчин всего лишь две женщины, весьма опасны. Если я не положу конец твоим заигрываниям, ты мне устроишь в Мальвиле бордель. По-моему, и так Пейсу уже слишком на тебя заглядывается.
- Правда?
Она сияет! Она даже не старается додать вид, что раскаивается.
- Да, правда! И с другими ты тоже заигрываешь. К счастью, на них это не действует.
- Ты хочешь сказать, что на тебя не действует,- заявила  она с вызовом.- Так это я и сама знаю. Тебе по вкусу одни толстомясые, вроде той голой девки, которую ты повесил у себя в изголовье. Хорош кюре! Куда приличнее  повесить там распятье! Ей-богу, она, кажется, кусается!
- Это репродукция картины Ренуара,- ответил я, о удивлением заметив, что перешел от нападения к защите.-  Ты ничего не смыслишь в искусстве.
- А фотография твоей немки на письменном столе - это тоже искусство?.. Старая грымза! Корова дойная1 А впрочем, конечно, тебе на все плевать - у тебя есть Эвелина. Ну-и змея! Я сказал с холодной яростью:
- То есть как это у меня есть Эвелина? Ты это о чем? Ты, кажется, принимаешь меня за Варвурда?
Впившись глазами в ее глаза, я испепелял ее взглядом.  Она осторожненько забила отбой.
- Да я ничего такого не сказала,- возразила она.- У меня и в мыслях этого не было.
Плевать мне на то, что у нее было в мыслях. Я мало-помалу успокоился. Схватил карандаш, затушевал крылышки  у моего ангелочка. Зато подрисовал ему рожки и большущий хвост. Цепкий хвост, как у обезьяны. И увидел,  что Кати вся извертелась, пытаясь разглядеть, что я рисую. До чего же она гордится своим женским естеством,  эта паршивка! Ей необходимо каждую минуту ощущать  свою власть! Подняв голову, я в упор поглядел на нее:
- По сути дела, ты мечтаешь об одном: чтобы все мужчины в Мальвиле в тебя влюбились и все мучились. А тебе и горя мало - ты любишь одного Тома.
Я попал в точку, так мне, во всяком случае, показалось  в ту минуту. В глубине ее глаз снова вспыхнул вызывающий  огонек.
- Что поделаешь,- ответила она.- Не каждой по нраву быть шлюхой, как твоей Мьетте. Молчание.
- Славно же ты говоришь о своей сестре. Браво! - сказал я, не повышая голоса.
А в общем-то. Кати девчонка неплохая. Она покраснела  и в первый раз с начала исповеди по-настоящему смутилась.
- Я ее очень люблю. Ты не думай. Долгое молчание.
- Ты, наверное, считаешь, что я злюка,- добавила
- Я считаю, что ты молода и неосторожная-улыбнулся  я.
Она промолчала, ее удивил мой дружеский тон после всех дерзостей, которые она успела наговорить, и я добавил:
- Посмотри на Тома. Он влюблен по уши. А ты по молодости лет этим злоупотребляешь. Ты им помыкаешь, и зря. Тома не тряпка, он мужчина, он тебе это припомнит.
- Уже припомнил.
- Из-за глупостей, которые он наделал по твоей вине?
- Иуда! Я встал и опять улыбнулся.
- Пустяки, это уладится. На собрании он всю вину взял на себя. Он защищал тебя, как лев. Она подняла на меня ярко блестевшие глаза.
- Но ведь и ты тоже на собрании старался все уладить  по-хорошему.
- И все-таки я хотел бы тебя остеречь. Насчет Пейсу.  Веди себя, пожалуйста, поаккуратней.
- А вот этого я тебе не обещаю,- ответила она с поразившей  меня искренностью.- Не могу я удержаться с мужчинами, и все тут.
Я смотрю на нее. Она окончательно сбила меня с толку.  Размышляю. Как видно, я в ней так и не разобрался по-настоящему. Если она говорит правду, значит, вся моя проницательность ни к черту. А она продолжает:
- Знаешь, а не такой уж ты плохой кюре, хоть и бабник.  Видишь, я беру обратно все гадости, что я тут наговарила, в том числе про... В общем, беру свои слова обратно.  Ты хороший мужик. Вся беда в том, что не умею я держать язык за зубами. Можно тебя поцеловать?
И она и в самом деле поцеловала меня. Совсем иначе, чем при своем появлении. Впрочем, не будем преувеличивать -  не такой уж этот поцелуй был повинный. Доказательство  тому - что он меня взволновал, а она это заметила  и торжествующе хохотнула. Но тут я открыл перед ней дверь, она выскользнула из комнаты, бегом пересекла пустую  площадку, а у подножия винтовой лестницы обернулась  и помахала мне на прощание рукой.
Момо похоронили рядом с Жерменом, возле могилы с останками родных Колена, Пейсу и Мейсонье. Мы заложили  это кладбище в День происшествия, принадлежало оно уже к миру «после», и мы знали, что нам всем предстоит  успокоиться здесь. Оно было расположено перед внешним двором, там, где находилась когда-то стоянка машин. Маленькая площадка, выбитая в скале; подальше, метрах в сорока, она сужалась и переходила в дорогу между  утесом и уходящей вниз крутизной. В этом месте дорога  огибала скалу почти под прямым углом.
Именно в этом узком проходе между пропастью и нависшей  над ней каменной громадой мы решили возвести палисад, чтобы защитить внешний двор от ночного нападения.  Палисад мы выдвинули вперед, сколотили его из толстых, хорошо пригнанных одна к другой дубовых досок.  В воротах палисада у самой земли сделали маленькую опускную дверцу - в нее можно было с трудом пролезть на четвереньках. Именно через эту дверцу мы решили впускать посетителя, сначала рассмотрев его в потайной глазок рядом со смотровым окошком. Ворота же открывать только в крайнем случае - это было небезопасно.
Предусмотрели мы и возможность штурма. Поверх палисада  протянули четыре ряда колючей проволоки (ее можно было убрать, чтобы пропустить повозку). Стоило прикоснуться к проволоке, как поднимался перезвон: гремели  металлические банки. Впрочем, гость, пришедший с мирными намерениями, мог позвонить в колокольчик: Колен обнаружил его в своей лавке и приладил сбоку от смотрового окошка.
Маленькую площадку между палисадом и рвами крепостной  стены Мейсонье назвал передним краем обороны, или ПКО.
По ого совету было решено устроить на ней западни, расположив их в шахматном порядке и оставив безопасную  дорогу в три метра шириной, которая шла по краю правого рва, потом мимо углубления в скале, мимо маленького  кладбища и подходила к палисаду. Западни, или, как их прозвал Мейсонье, «ловушки для дураков», были устроены по классическому образцу - просто ямы в шестьдесят  сантиметров глубиной, их дно было утыкано острыми,  закаленными на огне кольями или выстлано дощечками,  которые щерились гвоздями. Прикрывались ямы картоном,  присыпанным землей.
В это самое время Пейсу заканчивал надстройку крепостной  стены: уложив над ее зубцами крепкие деревянные  балки, он возвел на них каменную кладку метра полтора  высотой. Покончив с этим делом, он попросил Мейсонье  закрыть амбразуры толстыми деревянными щитами,  которые открывались бы наружу снизу вверх. «Так ты сможешь обстреливать подножие своих укреплений, и ни одна сволочь издали к тебе не пристреляется, а в нижней  части щитов еще надо прорезать щели, чтобы удвоить количество бойниц».
Он, разумеется, исходил при этом из молчаливого предположения,  которое разделяли и мы все, что у осаждающих,  как и у нас самих, будут только охотничьи ружья и старые толстые дубовые доски послужат надежной защитой  от пуль. Это паше предположение, почти бессознательное,  опровергли дальнейшие события.
Как-то утром я был в ПКО один - строительство палисада  было уже закончено, но западни еще не оборудованы,-  когда зазвонил колокольчик. Это оказался Газель на сером ослике Фюльбера. Едва я открыл смотровое окошко,  он спешился и явил моим глазам вежливый и холодный  лик.
Он отказался выпить вина, протянул мне через окошко послание Фюльбера и объяснил, что подождет ответа здесь. По правде сказать, я не особенно уговаривал его войти, поскольку строительство ПКО было еще не завершено. Вот что значилось в письме.

«Дорогой Эмманюэль!
Спасибо, что ты уведомил нас о бандах грабителей. Пока в наших краях они еще не показывались. Правда и то, что мы не так богаты, как мальвилъцы.
Передай, пожалуйста, мои соболезнования Мену по поводу  гибели ее сына и скажи ей, что я неустанно поминаю  его в своих молитвах.
Имею честь сообщить тебе, что общее собрание верующих  нашего прихода избрало меня епископом Ла-Рока.
Таким образом, я приобрел право рукоположить мсье Газелл и назначить его кюре Курсежака и аббатом Мальвиля.
Несмотря на все мое желание быть тебе приятным, я нарушил бы свой долг, если бы признал за тобой право исполнять обязанности пастыря, кои ты посчитал нужным возложить на себя в Мальвиле.
Аббат Газель в ближайшее воскресенье отслужит мессу  в Мальвиле. Надеюсь, ты окажешь ему достойный прием.
Прими, дражайший Эмманюэль, уверения в моих истинно христианских чувствах.
Фюльбер Ле Но, епископ Ларокеэский. Р. S. Так как Арман нездоров и не встает с постели, я попросил мсье Газеля доставить тебе это письмо и подождать  ответа».

Прочитав это удивительное послание, я снова открыл окошко. Дело в том, что, взяв у Газеля письмо, я не преминул  окно затворить, мне не хотелось, чтобы он видел, какие мы тут накопали ямы. Милейший Газель по-прежнему  стоял у ограды, на его клоунском гермафродитском лице застыло напряженное и беспокойное выражение.
- Газель,- сказал я,- сразу дать тебе ответ я не могу. Надо созвать общее собрание мальвильцев. Завтра Колен доставит Фюльберу мой ответ.
- В таком случае я сам приеду завтра утром за ответом,-  отозвался Газель своим тонким голосом.
- Что ты! Зачем тебе два дня подряд таскаться по тридцать километров на осле. Ответ привезет Колен.
Настало молчание. Газель заморгал и проговорил не без некоторого смущения:
- Извини, но мы больше не пускаем в Ла-Рок посторонних.
- Каких таких посторонних? - недоверчиво переспросил  я.- Это кто - мы что ли?
- Не только,- ответил Газель, потупив взор.
- Ах вот как! Стало быть, в ваших краях есть еще и другие люди!
- В общем, так решил приходский совет,- выдавил из себя Газель.
- Ловко же придумал ваш приходский совет! --негодующе  воскликнул я.- А приходскому совету не пришло в голову, что Мальвиль может принять такое же решение в отношении жителей Ла-Рока?
Газель, не поднимая глаз, молчал с видом мученика. Фюльбер, наверное, сказал бы, что ему «довелось пережить  прискорбнейшие мгновевия».
- Тебе, однако, должно быть известно,- продолжал я,- что Фюльбер намерен прислать тебя сюда в воскрасенье служить мессу.
- Да, я знаю,- отозвался Газель.
- Стало быть, ты имеешь право явиться в Мальвиль, а я не имею права посетить Ла-Рок!
- В общем-то, это мера временная,- сказал Газель.
- Вон оно что - временная! Чем же она вызвана?
- Не знаю,- промямлил Газель, и я сразу почувствовал,  что он прекрасно знает.
- Ну что ж, в таком случае до завтра,- ледяным тоном  заявил я.
Газель простился со мной и, повернувшись ко мне спиной,  стал взбираться на своего осла. Я окликнул его!
- Газель! Он возвратился.
- Чем болен Арман?
У меня вдруг мелькнула мысль, что в Ла-Роке свирепствует  какая-то эпидемия и ларокезцы сидят в карантине, чтобы болезнь не распространилась. Но я тут же сообразил,  что мысль эта просто дурацкая, неужели Фюльбер способен испытывать альтруистические чувства?
Но на Газеля мой вопрос произвел совершенно ошеломляющее  впечатление. Он покраснел, губы у него затряслись,  а глаза забегали, пытаясь уклониться от моего взгляда.
- Не знаю,- пробормотал он.
- Как это не знаешь?
- За Арманом ухаживает сам монсеньер. Прошла целая секунда, пока я сообразил, что под монсеньером  он подразумевает Фюльбера. Так или иначе, ясно было одно: если «монсеньер» ухаживает за Арманом, значит, болезнь его не заразная. Я отпустил Газели, а вечером  после ужина созвал общее собрание, надо было обсудить  полученное письмо.
Я заявил, что лично меня больше всего возмущает нелепость  притязаний Фюльбера. На мой взгляд, каждая фраза его письма свидетельствовала о мании величия, не говоря уже об истерии. Вне всякого сомнения, он заставил избрать себя епископом, чтобы взять надо мной верх, посвятить  Газеля в сан и потом устранить меня, как соперника на духовном поприще. В этой жажде власти было даже что-то детское. Вместо того чтобы укрепить Ла-Рок против грабителей, что было отнюдь не пустячным делом,  он повел борьбу против меня, хотя именно я предупредил  его об опасности. И повел эту борьбу именно тогда,  когда никак не мог вести ее с позиций силы, ибо в мирской своей власти опирался только на одного Армана, а Арман, жертва загадочной болезни, был прикован к постели.
Я был склонен посмеяться над всей этой историей, но мои товарищи отнеслись к делу всерьез. Они кипели от негодования. Мальвилю нанесено оскорбление. Оскорбили чуть ли не его знамя (которое, кстати сказать, существовало  лишь теоретически). Фюльбер осмелился посягнуть  на аббата Мальвиля и на избравшее его общее собрание.
- С какой стати этому дерьму вздумалось лезть к нам! - возмущался малыш Колен, который обычно избегал  крепких выражений.
Мейсонье заявил, что этому олуху надо просто накостылять  по шее. А Пейсу посулил, что, если у Газелл хватит духу в воскресенье явиться к нам, он «вгонит ему его кропило сам знаешь куда». В общем, можно было подумать,  что вернулись времена Братства, когда католики Мейсонье, стоявшие у подножия мальвильских укреплений,  и гугеноты Эмманюэля, засевшие на крепостных стенах,  с неистощимой изобретательностью оскорбляли друг друга, прежде чем вступить в рукопашную.
- Вгоню до самых потрохов,- приговаривал Пейсу, стуча кулаком по столу,- до самых потрохов вгоню кропило  Газели).
Несколько удивленный взрывом мальвильского патриотизма,  я дал моим товарищам прочесть ответ, который составил днем, и попросил их высказать о нем свое мнение.

«Фюльберу Ле Но, кюре Ла-Рока. Дорогой Фюльбер!
Согласно самым древним документам о Мальвиле, которыми  мы располагаем и которые датированы XV веком, в ту эпоху в До-Роке и в самом деле был епископ, поставленный  в 1452 году в городской церкви сеньором Малъвиля бароном де Ла-Рок.
Однако из этих же самых документов явствует, что аббат Мальвиля никоим образом не зависел от епископа До-Рока и избирался сеньором Мальвиля из числа членов его семьи мужеска пола, проживавших вместе с ним в его замке. Чаще всего это был либо сын, либо младший брат. Отступил от этого правила лишь один Сижисмон, барон де Ла-Рок, который, не имея ни сыновей, ни братьев, назначил  самого себя аббатом Мальвиля в 1476 году. С этого  времени и до наших дней сеньоры Мальвиля юридически  оставались аббатами Мальвиля, даже если иногда передавали  капеллану исполнение своей должности.
Нет никаких сомнений, что Эмманюэль Копт в качестве нынешнего владельца замка Мальвиль унаследовал все прерогативы, сопряженные с владением замком. Так решило  собрание верующих, единогласно утвердившее за ним его титул и право отправлять требы.
С другой стороны, Мальвиль не может признать законными  права епископа, о назначении которого не предстательствовал  перед его Святейшеством Папой и которого сам Мальвиль не поставил в сан в городе, принадлежащем к его владениям.
Мальвиль намерен хранить в неприкосновенности историческое  право на свой феод - Ла-Рок, хотя, чистосердечно  желая мира и добрососедских отношений, не собирается  в настоящий момент воспользоваться этим правом.
Тем не менее мы считаем, что всякое лицо, проживающее  в Ла-Роке и почитающее себя ущемленным в правах властью де-факто, установленной в городе, в любой момент может апеллировать к нам для восстановления своих прав. Мы считаем также, что город Ла-Рок должен быть открыт для нас круглосуточно, и, если посланцу Мальвиля будет прегражден вход хоть в одни городские ворота, тем самым ему будет нанесено тяжкое оскорбление.
Прошу тебя, дорогой Фюльбер, принять уверение в моих наилучших чувствах. Эмманюэль Кант, аббат Мальвиля».

Я считаю необходимым подчеркнуть, что сам я смотрел на это письмо как на чистый розыгрыш - надо было осадить  Фюльбера с его манией величия и сразиться с ним оружием пародии и гротеска. Стоит ли говорить, что я ни на минуту не воображал себя наследником мальвильских сеньоров. И столь же мало принимал всерьез вассальную зависимость Ла-Рока. Однако я с невозмутимым видом огласил письмо, надеясь, что его комическая сторона не ускользнет от моих товарищей *.  (* Возможно, я и в мшан деле «глух к юмору», как утверждает Эмманюэль, но я вовсе не уверен, что Эмманюэль смотрел на это письмо только как на «розыгрыш». (Примечание Тома.))
Но я ошибся. Она полностью от них ускользнула, их расхитил тон моего письма («В самую точку»,-заявил Колен), а его содержание привело в восторг. Они попросили  показать им документы, на которые я ссылался,- и мне пришлось отправиться в залу, где под стеклом хранились  эти достопамятные реликвии и их перевод на современный  французский язык, заказанный покойным дядей.
Что тут началось! Десять раз читал я и перечитывал все те абзацы, где указывалось, что Ла-Рок - наше сеньориальное  владение, а также те, где описывалось историческое  решение барона Сижисмона объявить себя аббатом Мальвиля.
- Гляди ты! -сказал Пейсу.- А я-то думал, что мы не имели права избрать тебя по закону. Зря ты нам раньше  не показал эти бумаги. Древность наших прав кружила им голову.
- Пятьсот лет,- твердил Колен.- Нет, ты подумай только! Пятьсот лет назад тебе дано право быть аббатом Мальвиля!
- Ну, это ты уж слишком,- возразил Мейсонье, который  не мог покривить душой, даже когда ему этого хотелось.-  С тех пор была все-таки Французская революция.
- А сколько она продолжалась? - стоял на своем Колен.- Разве можно даже сравнивать!
Особенно их пленило то, что «поставить в сан» епископа  Ла-Рока мог только владетельный сеньор Мальвиля. По просьбе Пейсу я, как умел, объяснил, что означает выражение «поставить в сан».
- Так о чем тут еще толковать, Эмманюэль,- заявил Пейсу.- Ты Фюльбера в сан не ставил, а стало быть, он такой же епископ, как моя задница.- (Бурное одобрение присутствующих.)
После этого мои товарищи совсем закусили удила и требовали снарядить экспедицию против Ла-Рока, дабы отомстить за нанесенное нам оскорбление и восстановить над городом наши сюзеренные права.
Я молча наблюдал за разгулом националистических страстей, которые сам же и развязал. Теперь уже поздно было, я это чувствовал, объяснять моим товарищам, что письмо мое - просто пародия. Слишком они вошли в раж. Они обиделись бы на меня. Но все же я пытался урезонить самых рьяных, в чем и преуспел с помощью Мейсонье, Тома, а потом и Колена, и - мы приняли торжественное  решение, что никогда не покинем «своих друзей из Ла-Рока» (формулировка Колена). И что в случае, если их будут притеснять, ущемлять их права, Мальвиль заступится  за них, что, впрочем, было уже сказано в моем письме.
На другой день вновь явился Газель. Я молча вручил ему послание, и он отбыл. А через два дня было закончено  строительство ПКО и пшеница достигла уже восковой спелости, можно было начинать уборку.
Дело шло медленно, потому что мы орудовали серпом, потом вручную вязали снопы, потом перевозили их в Мальвиль, и, оборудовав во внешнем дворе гумно, цепами молотили  зерно. Все это потребовало большого количества рабочих рук, и, когда наш труд подошел к концу, для каждого из нас библейские слова о хлебе, добытом в поте лица, приобрели новый, глубокий смысл.
Но несмотря ни на что, можно было сказать, что игра стоила свеч. Даже учитывая, что четвертую часть погубили  грабители, мы все-таки собрали урожай десять к одному. А всего это составило тысячу двести пятьдесят килограммов зерна. По сравнению с нашими солидными запасами - я говорю о зерне, захваченном в «Прудах»,- это было маловато, но для первого после Происшествия урожая и в качестве залога наших будущих надежд просто  прекрасно.
Ночью после сбора урожая меня разбудили какие-то негромкие звуки где-то рядом, или, вернее, я проснулся оттого, что сквозь сон не мог разобрать, откуда эти звуки идут. Но когда я открыл глаза - ночь была темная, ни зги не видно,- я сообразил, что это всхлипывает Эвелина на своем диване у окна.
- Ты плачешь? - спросил я полушепотом.
- Да.
- Почему?
В ответ раздались всхлипывания и заглушенные рыдания.
- Мне грустно.
- Иди ко мне, расскажи, что случилось. В мгновение ока она перебралась со своего дивана на мою кровать и припала ко мне, сжавшись в комочек. Хотя за это время она немножко округлилась, она все равно  показалась мне легкой как пушинка. Словно котенок  примостился у меня на плече. Она продолжала рыдать.
- Да ты промочишь меня насквозь! Просто водопад какой-то! А ну, закрой кран!
Я протянул ей свой платок, и ей пришлось приостановить  рыдания, хотя бы для того, чтобы высморкаться.
- Ну? Молчание. Она опять захлюпала носом.
- Перестань хлюпать - высморкайся!
- Уже.
- Еще разок.
Она высморкалась еще раз, но, судя по звуку, без всякого  успеха. И снова начала всхлипывать. Должно быть, это было нервное. Как и ее кашель, как и ее рыдания, как и судороги, в которых она корчится. Может, и астма у нее от нервов. После нападения бродяг и гибели Момо она перенесла тяжелейший приступ. Я подумал: уж не начинается ли новый? И обнял ее.
- Ну скажи мне,- заговорил я,- в чем дело? Молчит.
- Мы их убили! - наконец прошептала она. Я был удивлен. Я ждал другого.
- Так вот из-за чего ты плачешь?
- Да.- И так как я молчал, она продолжала: - Почему  ты удивляешься, Эмманюэль?
- А я думал, ты сейчас скажешь, что я тебя разлюбил.
- Нет, нет,-отвечала она.- Я знаю, ты меня любишь,  как раньше. Просто ты мне теперь ничего не спускаешь.  Но мне так даже больше нравится.
- Больше нравится?
Молчит. Она размышляет и гак поглощена своими мыслями,  что даже перестала всхлипывать.
- Да,- говорит она наконец.- Это меня приструнивает. Я молчу и мотаю себе на ус.
- Но вот эти люди, которых убили, разве нельзя было взять их в Мальвиль? Ведь в Мальвиле места много!
Я покачал головой, словно она могла видеть меня в потемках.
- Дело не в том, сколько у нас места, а в наших запасах.  Нас уже одиннадцать. В крайнем случае мы можем прокормить еще двоих, от силы троих, но не двадцать же человек.
- Ну тогда,- сказала она помолчав,- пусть бы они съели наш хлеб.
- А как же другие?
- Какие другие?
- Те, что придут потом. Значит, пусть режут наших свиней, съедят коров, уведут лошадей? А мы что ж, мы будем жевать траву?
Но на Эвелину мои сарказмы не произвели никакого впечатления.
- Ты же сам сказал, что рюнский хлеб - это не бог весть как много.
- Да, по сравнению с тем, что у нас, к счастью, сеть в закромах. И все же тысяча двести пятьдесят килограммов  зерна - не так уж мало хлеба.
- Но в крайнем случае мы ведь могли и без хлеба обойтись! Ты сам говорил! - живо добавила она с упреком.
И в самом деле, что я ни скажу, навеки отпечатывается  в ее памяти.
- В крайнем случае да. Но кто знает, вдруг будущий год окажется неурожайным. Лучше иметь небольшой избыток.  Хотя бы для того, чтобы, если понадобится, помочь нашим друзьям ларокезцам.
- А почему же мы не помогли этим людям?
- Я уже тебе сказал - их было слишком много.
- Не больше, чем лароксзцев.
- Но там ведь наши знакомые.- И так как она молчала,  я начал перечислятъ: - Лимон, Аньес Пимон, Лануай, Жюдит и Марсель, который тебя приютил.
Да,- сказала она.- И еще Пужес. Что-то его давно  не видно.
Что верно, то верно. Прошло уже дней десять, как старый  пройдоха не являлся в Мальвиль смочить в нашем вине кончики своих усов. Так и закончился наш спор, не приведя ни к какому результату. Типичная для Эвелины манера заканчивать наши с ней распри, ни в чем, впрочем, Ее уступив. Однако я был поражен - как, по-взрослому она рассуждала. Где ее былая ребячливость? И как она стала правильно выражаться. С тех пор как я «ничего ей не спускал», она перестала прикидываться несмышленой малолеткой.
- Ну ладно,-заявил я.- Аудиенция окончена. Отправляйся к себе. Я буду спать. Она уцепилась за меня.
- Можно я побуду с тобой еще немножко, Эмманюэль,  разреши,- залепетала она, только что не присюсюкивая, как младенец.
- Нет, нельзя. Марш.
Она повиновалась, и притом беспрекословно. Я бы даже сказал, с каким-то особым пылом, точно намерена была всю жизнь упоение исполнять мои приказания.
И все же что-то скрывалось в ее головке, чего я не мог понять до конца. Она говорила со мной об убитых бродягах - и ни словом не заикнулась о Молю.
Правда, и сама Мену никогда не заговаривала о Момо. В день гибели ее сына я строил самые разные предположения  о том, как она будет вести себя в дальнейшем, но ни одно из них не оправдалось. Она не впала в тупое отчаяние. Не выпустила из рук бразды правления нашим хозяйством. По-прежнему полновластно распоряжалась женской частью мальвильского населения, клевала чаще всего самую старую и болтливую клушу, но при случае, правда, более осмотрительно, не давала спуску и молоденьким  хохлаткам, причем Кати чаще, чем Мьетте, принимая  во внимание, что Кати сама могла пустить в ход свой острый клюв. И аппетита Мену не потеряла, по-прежнему проворно орудовала вилкой и не отказывалась от стаканчика, хотя потолстеть ей, видно, не суждено было никогда. Наконец, она была все такая же опрятная - маленький,  начищенный до блеска скелетик, где все мускулы,  все внутренние органы были доведены до минимальных  размеров; волосы туго стянуты пучком на затылке мумифицированной головки, черный, чисто выстиранный фартук пришпилен английскими булавками к вырезу на самой плоской в мире груди. Сухонькая, маленькая, она по-прежнему быстро семенила, шаркая своими не по росту  большими ступнями, вытянув вперед худую, жилистую  шею.
На стол накрывала обычно Кати или Мьетта, а салфетки  на приборы раскладывала Мену. Из соображений гигиены она снабдила салфетки метками, чтобы у каждого  была своя, по различала эти метки только она одна. И вот однажды утром я не без тревоги заметил, что кто-то поставил на конец стола прибор Момо и положил на тарелку его салфетку. Видно, и Колен обратил на это внимание, он с мрачным видом покачал головой и подмигнул мне. Однако, усаживаясь за стол, я подсчитал приборы - их оказалось одиннадцать, а не двенадцать. К тому же на стол накрывала Кати, я не мог допустить, что она ошиблась. Наклонившись, я вопросительно поглядел на нее, и она незаметно сделала мне указательным пальцем правой руки отрицательный знак.
Теперь все уселись за стол, кроме Жаке, который стоял опустив руки, а его золотисто-карие глаза затуманила  тревога - на его обычном месте зияла зловещая пустота.  Он смиренно глядел на меня, как бы спрашивая, чем он провинился, что я лишил его пищи. Словом, вел он себя как добрый и преданный пес, который после дурного хозяина попал в семью, где все его ласкают, и он дрожит от страха, как бы в один прекрасный день не проснуться и не обнаружить, что он лишился своего счастья, тем более  что по его соображениям он этого счастья недостоин и не знает, явь оно или сон. Жаке вовсе не считал, что, лишив его обеда, я поступил несправедливо. В его глазах все, что я делаю, справедливо. Он готов был после завтрака  вместе с нами приняться за работу на пустой желудок. Боялся он одного - как бы эта кара не оказалась предвестницей  изгнания.
Я ободряюще улыбнулся ему и уже хотел вмешаться, когда Мену буркнула:
- Свой прибор ищешь, сынок? Вот он. И подбородком указала ему на то место, где прежде сидел Молю.
Наступила мертвая тишина, Жаке растерянно посмотрел  на меня. Я кивнул, и бедняге Жаке, который больше всего на свете боялся быть в центре внимания, пришлось обойти весь стол и занять место Момо, с ужасом чувствуя, это к попу прикованы все взгляды.
Колен тотчас же, и весьма тактично, затеял разговор на животрепещущую тему. Дело касалось присыпанных землей кусков картона, которые прикрывали ловушки в зоне НПО. Во время дождя картон начнет гнить, размякнет  и прогнется под тяжестью земли. В результате осаждающие  непременно заметят впадины, и тем самым будут предупреждены о наличии ловушек. Пейсу сказал, что надо проделать в картоне дыры, чтобы вода стекала прямо  в яму. А Мейсонье предложил заменить куски картона  двумя листами фанеры, соединенными посередине узенькой рейкой, которая проломится под ногой врага.
Вслушиваясь в этот спор ровно настолько, чтобы при случае вставить словечко-другое, я следил за тем, что делается  и говорится на другом конце стола. Скованный смущением, Жаке ел молча, низко склонившись над тарелкой,  а Мену без умолку полушепотом поучала его. «Сядь прямо! Господи, да перестань же ты катать хлебные  шарики! И не чавкай! Где ты находишься? Утирается  руками - а салфетка-то на что!» Я поразился тому, что после каждого из этих суровых наставлений Мену повторяла  имя Жаке, словно хотела показать нам, что она в своем уме и ничего не путает, даже если Жаке против собственного желания и удостоился чести, какая ему нынче  выпала. Было и еще одно доказательство того, что Мену сохранила полную ясность ума: читая наставления Жаке, она не употребляла ни одного из местных словечек, которых не понимал этот чужак.
Через двое суток после того, как было закопчено строительство  ПКО и начались занятия стрельбой (в том числе  стрельбой из лука), появился старик Пужес на своем допотопном велосипеде. Без особого удовольствия он прополз  на четвереньках под палисадом. И уж совсем помрачнел,  когда ему завязали глаза, проводя по зоне, где были устроены ловушки. Едва он расположился на кухне въездной башни, как тут же дал нам понять, что такие неудобства требуют вознаграждения. Я говорю «нам», потому  что, как только распространилась весть о появлении Лужеса, весь Мальвиль собрался его послушать.
- Ox и трудно же теперь до тебя добраться, Эмманюэль,-  начал он, подкручивая свои желтовато-седые усы.- Что от вас выйти, что к вам войти - ox и трудное дело!
Он оглядел присутствующих, польщенный всеобщим вниманием.
- Из Ла-Рока ведь теперь тоже так просто но выберешься.  Фюльбер поставил стражу у обоих ворот! Поверишь  ли - прогуляться по дороге в Мальвиль и то нынче думать не моги. Декрет специальный выпустили. По шоссе  и то едва-едва дозволяют. Спасибо, я вспомнил тропинку,  что выходит на мальвильскую дорогу. Помнишь - через  Фожу?
- Ты пробирался через Фожу? - изумился я.- На велосипеде?
- Пришлось кое-где тащить его на себе,- ответил Пужес.- Ни дать ни взять чемпион по кроссу. Это в мои-то годы! Надеюсь,-добавил он, выдержав эффектную паузу и оглядев собравшихся,- что после всего, чего я сегодня натерпелся, ты не станешь так поспешно затыкать винную  бутылку, Эмманюэль.
- Угощайся,- сказал я, придвинув к нему бутылку,- ты это вполне заслужил.
- Еще бы,- подтвердил старик Пужес.- Не так-то легко пробраться через Фожу на велосипеде. И к тому же я привез тебе кучу новостей - аж голова раскалывается. И ноги гудут, педали-то крутишь, крутишь.
- А тебе ведь это не впервой,- заявила Мену,- сколько раз ты, бывало, шлялся из Ла-Рока в Мальжак к своей потаскухе.
- Твое здоровье, Эмманюэль,- с достоинством сказал Пужес, хотя все в нем так и кипело, оттого что Мену отравила  ему великую минуту славы.
- Мену,- сурово проговорил я.- Дай ему поесть.
- Что ж, я не прочь,- сказал старик Пужес.- У меня  живот подвело, пойди проберись через Фожу.
Мену открыла буфет, стоявший справа от камина, со стуком поставила на стол перед Пужесом тарелку, потом отрезала тонюсенький кусочек ветчины и, зажав его большим  и указательным пальцем, издали швырнула на тарелку.
Я строго поглядел на пес, но она сделала вид, будто не замечает моего взгляда. Потом отрезала Пужесу хлеба,  стараясь, чтобы ломтик получился как можно тоньше, а это было нелегко, потому что хлеб был только что испечен.  Проделав все эти чудеса ловкости. Мену продолжала  бурчать себе что-то под нос. Но так как, наслаждаясь первым стаканчиком, Пужес устремил глаза на бутылку и молчал, и мы в ожидании обещанных новостей молчали тоже, в тишине кухни было слышно каждое слово Мену, произносимое якобы в сторону, и тщетны были все мои попытки прервать ее.
- Есть такие,- бурчала Мену, не глядя на меня,- что почище пиявки, всю кровь норовят из тебя высосать. Аделаида, к примеру. Она, Аделаида, так просто дрянцо, это уж точно. Встречному и поперечному отказу нет. А все ж таки кое-кто этим попользовался. Сначала получат  свое на даровщинку, а когда уж пороху больше не хватает, у все же налижутся задарма. Не много небось эта шлюха денег-то накопила с такими клиентами!
Старик Пужес отставил стакан, выпрямился и левой рукой обтер усы.
- Не в укор тебе будь сказано, Эмманюэль,- с достоинством  начал он,- но не худо бы тебе запретить своей служанке оскорблять меня в твоем доме.
- Ты гляди, теперь ему еще уважение подавай,- заявила  Мену.
Побелев от ярости при слове «служанка», она швырнула  на стол кусок хлеба и, скрестив на груди тощие руки, устремила пылающий взгляд на Лужеса. Но старик, смакуя  одновременно второй стакан вина и свой не слишком благородный выпад, вкушал двойную сладость отмщения.
- Мену не служанка,-решительно сказал я.- У нее есть свое собственное имущество. Она живет у меня только  потому, что ведет мое хозяйство, но жалованья я ей не плачу. Само собой, так было до Происшествия.
- В общем, она вроде бы домоправительница у господина  кюре,- разъяснил Колен.
Все, кроме Мену, засмеялись, и это разрядило обстановку.
Воспользовавшись этим, я встал, подошел к Мену и шепнул ей на ухо:
- Если скажешь еще хоть слово, я тебя при всех выставлю  за дверь.
Ода смолчала, но шумно перевела дух. Глаза у нее сверкали, губы были сжаты, ноздри трепетали. Я отчасти даже порадовался, увидев ее такой после всего, что случилось.
Я снова сел. Старик Пужес приканчивал хлеб с ветчиной  и допивал третий стакан. Тянулось это без конца. Пил-то он быстро, а вот жевал медленно.
Допив третий стакан, он стал молча подкручивать кончики  усов, поглядывая на бутылку. Тогда я снова налил ему вина и коротким щелчком закупорил бутылку. Он проследил взглядом мое движение, потом перевел глаза на наполненный до краев стакан, но пить не стал. Еще на время. Последний стакан он любит выпить молча. Стадо быть, надо, чтобы он заговорил сейчас же. И так как он тянет и тянет, я задаю наводящий вопрос.
- Значит, Армян заболел?
- Хороша болезнь,- сказал он с презрением посвященного  к профану, и по тому, с какой неохотой цедил он слона, я видел, как не хочется ему делиться с намет чем бы то ни было, даже новостями.
- Так что же это? - сухо спросил я, чтобы все же напомнить  старику о его обязательствах.
- А то, что не очень-то складно все вышло.- И, помолчав,  добавил:-Тут без крови не обошлось.- Он поглядел  на нас, покачивая головой.- Лимон застал Армана, когда он пытался повалить Аньес на кровать.
- Насильно? - бледнея, спросил Колен.
- Может, насильно, может, нет,- ответил Пужес о такой злобой, что у нас руки зачесались.- Аньес-то говорит,  будто насильно. А мне откуда знать, тебе виднее, сынок,  ты ее лучше знаешь.
- Давай короче,- сказал я с раздражением.
- Короче, Лимон схватил сгоряча кухонный нож и всадил Арману в спину. И подумай только, Арману хоть бы хны. Повернулся к Лимону и говорит: «Я тебе покажу, сволочь, как мне кулаком в спину тыкать». И как пальнет  в упор из своего пугача - у бедного Лимона вся черепушка  на куски. Сбежался народ, а Армии вышел на порог пимоновского дома весь бледный, но прямой как палка, и опять свое: ему, мол, стукнули кулаком по спине.  А теперь, говорит, убирайтесь прочь, а не то я вас веек перещелкаю. Навел свою пушку на нас и пошел к замку, да не просто, а все пятился. А когда он повернулся, чтобы  ворота открыть, тут-то мы и увидели, что у него в спине  нож торчит. А видно-то хорошо было - у Армана рубаха  черная, а рукоятка у ножа красная. Так с ножом и ушел, и хоть бы что!
- А Аньес? - спросил Колен.
- Ну ясное дело, как ума решилась! - с полнейшим равнодушием сообщил Пужес.- Мужа-то на тот свет отправили,  заместо лица дыра, а на паркете лужа крови, будто быка зарезали. Хорошо, Жюдит взяла Аньес с ребенком  к себе. Да ты погоди, погоди, это еще что,- продолжал  он, словно продолжение истории казалось ему куда более важным.- Пришел Арман в замок и рассказывает  все Фюльберу, а там еще были Жозефа и Газель. А Жозефа и скажи ему на своем тарабарском языке: «Господин Арман, говорит, у вас нож торчит в спине». Он сначала не поверил, а пощупал рукой и как грохнется об пол! Обеспамятствовал. Это сама Жозефа рассказала.
- Ну а что потом? - спросил я в нетерпении.
- А потом ничего,- сказал Пужес, не отрывая глаз от наполненного стакана.
- То есть как ничего? Да что ж это у вас за люди такие  в Ла-Роке? Человека убивают в его собственном доме, среди бела дня, у вас на глазах, вы знаете, кто убийца, и все молчат? Даже Марсель? Даже Жюдит?
- А-а, они! - небрежно бросил Пужес, избегая, однако,  моего взгляда.- Они ничего такого но сделали, только  взяли да людей созвали и голосование устроили. Надо, мол, судить Армана и наказать за убийство.
- И это, по-твоему, ничего? - возмущенно спросил я.- Так-таки ничего? - И добавил с гневом: - Ты-то, конечно,  при голосовании воздержался?
Старик Пужес укоризненно поглядел на меня, подергивая  усы.
- Это я из-за тебя же, Эмманюэль. Негоже мне очень-то держать руку Марселя, иначе я не смогу и дальше приезжать сюда на велосипеде. При этих словах он подмигнул мне.
- Ну а Фюльбер, что он сказал на это голосование?
- Сказал, что ничего не выйдет. Высунулся из окошка  в воротах и сказал: самозащита, мол, была законная и судить тут не за что. Ну, ребята наши пошумели малость. А Фюльбер с тех пор чуток струхнул, да и его Арман лежит в постели. Так что нам паек теперь выдают через окошко, а сам он из замка ни ногой. Ждет, пока все образуется.  Твое здоровье, Эмманюэль.
Последние слова звучали лишь как привычная формула  вежливости, но смысл их был как раз обратный. Они означали: «Теперь я буду пить, а вы все катитесь к черту -  я с вами сполна расквитался».
Воцарилось молчание. Мы тоже не произнесли ни слова.  Но мы и не нуждались в словах. Мы знали, что думаем  одно и то же и не оставим убийство безнаказанным. Пора было навести порядок в Ла-Роке.
КОММЕНТАРИИ ТОМА
Поход в Ла-Рок состоялся, но гораздо позже, чем мы рассчитывали, и после того, как мы сами пережили смертельную  опасность. Вот почему я позволю себе прервать повествование Эмманюэля своими заметками, которые дальше, когда события будут нарастать, пожалуй, окажутся  не вполне уместными.
Прежде всего я считаю своим долгом сказать, как я возмущен тем, что Эмманюэль изображает на этих страницах  Кати в таком уничижительном виде. Просто понять  не могу, откуда такая предвзятость, тем более со стороны  Эмманюэля. Описывая сцену исповеди и укоряя Кати в «кокетстве», он даже пишет: «До чего же эта паршивка  гордится своим женским естеством».
А почему бы ей и не гордиться? - спрашиваю я. Не будем ставить точки над «i», но поверьте мне, что в этом плане Кати стоит дюжины таких, как Мьетта.
И потом, когда Эмманюэль говорит о кокетстве Кати, он совершает психологическую ошибку. Дело обстоит куда сложнее. Кати вовсе не кокетлива. Просто, когда мужчина ей нравится, у нее всегда возникает желание ему отдаться.  По сути, то, что ее сестра делает из чувства долга, она охотно делала бы ради собственного удовольствия.
В этом вопросе, как, впрочем, и во всех прочих. Кати предельно откровенна. Накануне свадьбы она мне сказала: « Единственное, чего я не могу тебе обещать - это, что я буду тебе верна».
Таким образом, я предупрежден, и поэтому с моей стороны  ревновать было бы глупо. Тем более что, женившись на Кати, я присвоил себе непомерную привилегию. Когда Эмманюэль вернулся из «Прудов», везя на крупе лошади Мьетту, он также мог бы напрямик заявить: «Мьетта моя». И Мьетта само собой ничего лучшего и не пожелала  бы. Но вместо этого Эмманюэль устранился, держался с Мьеттой отчужденно, и она поняла, чего он от нее ждет.
Так что первым великодушие проявил Эмманюэль, а не Мьетта.
Тут он поступил умно и мужественно. Я повел себя иначе. Забыв, что я делил Мьетту с товарищами, я решил, что Кати должна принадлежать мне одному. В общине, где шестеро мужчин, я присвоил для своих единоличных утех единственную стоящую женщину - повторяю, единственную  стоящую - под тем предлогом, что я-де ее люблю.
Конечно, я испытываю к ней чувство благодарности и дружбы. Но теперь, когда пыл первой страсти утих, могу ли я сказать, что я ее люблю? То есть люблю ли я ее больше,  чем, скажем, Эмманюэля, Пейсу или Мейсонье? Да и разве можно только из-за того, что ты спишь с женщиной,  любить ее больше, чем друга? Я подозреваю, что в атом расхожем романтизме много лжи и условностей.
И еще вопрос: разве то, что ты «любишь» женщину, дает тебе право присваивать ее себе одному в обществе, где число женщин весьма ограниченно? Если да, то Пейсу,  который проявляет к Кати явную сменность, имеет столько же прав, сколько я, на исключительное обладание ею. Да и сама Кати, уступи она своим деревенским вкусам,  возможно, предпочла бы мне Пейсу. В общем, по-моему,  я по собственной воле влип в самую нелепую историю,  и, боюсь, мне придется поплатиться своим самолюбием.  Я знаю, что Кати будет мне изменять, и заранее внушаю  себе, что должен смириться. Хотя такие мысли не совместимы с моральными устоями, унаследованными нами от прошлых времен, Эмманюэль прав: в сообществе, где все зиждется на взаимной привязанности его членов, узы, связывающие только двоих - мужчину и женщину, неуместны.
Теперь еще раз о неприязни Эмманюэля к Кати. Это создает в Мальвиле тягостную обстановку. Кати восхищается  Эмманюэлем и мучается тем, что он ни в грош ее не ставит. Ей чудится, будто он все время сравнивает ее с Мьеттой, и всегда не в ее пользу. На мой взгляд, потому-то Кати упрямится и нарушает дисциплину. Думаю, что ее поведение сразу изменилось бы, если бы Эмманюэль больше  ценил в ней ее человеческие качества.
Второе. Теперь я хочу поговорить об Эвелине. В этом вопросе я желал бы быть откровенным, не впадая в цинизм.
Начну с того, что я убежден - между Эвелиной и Эмманюэлем в смысле физической близости нет ничего, совершенно ничего.
Кати долгое время была уверена в обратном, и мы часто  об этом спорили.
Вей эти разговоры пошли от одного примечательного случая, который произошел после нашего возвращения в Мальвиль из Ла-Рока, до нападения грабителей, и о котором  Эмманюэль умолчал в своем повествовании. Я уже не в первый раз замечаю - Эмманюэль обходит молчанием  то, что его смущает.
Установившийся в Мальвиле обычай известен: каждый  вечер перед сном Мьетта подходит к избранному ею компаньону, берет его за руку и уводит. Ритуал этот, сказать по правде, вначале меня коробил. Потом, нетерпеливо  ожидая, когда снова подойдет мой черед, я постепенно  привык. Теперь, когда я женился и нахожусь в привилегированном - положении - по крайней мере хотя бы временно,- заведенный в Мальвиле обычай снова стал меня коробить. Знаю, что мне скажут. Что у мужчины, мол, две морали: если он извлекает пользу из того, что оскорбляет его нравственное чувство, это хорошо, если но извлекает, то плохо.
Короче, в тот вечер примерно месяц спустя после того, как Эвелина поселилась в Мальвиле, Мьетта перед сном подошла к Эмманюэлю и, нежно улыбаясь, взяла его за руку. В тот же миг Эвелина, которая стояла слева от Эмманюэля, подошла к нему и, не говоря ни слова, решительно  и с силой, что нас всех удивило, расцепила их руки. Удивленная и огорченная тем, что Эмманюэль покорно выпустил ее руку, Мьетта сдалась. Она взглянула на Эмманюэля, но он не шевельнулся и молчал. Он смотрел  на Эвелину с неестественно пристальным вниманием, словно пытался понять, зачем она так поступает, хотя это было для всех совершенно ясно. И когда Эвелина сжала своей ручонкой руку Эмманюэля, он не стал протестовать.
Не забуду, как в эту минуту Эвелина посмотрела на Мьетту. Это был взгляд не ребенка, а женщины. И этот взгляд яснее слов говорил: «Он мой».
Легко догадаться, что подумала Мьетта об этом случае. Но она ничем это не проявила. Когда снова настала очередь  Эмманюэля, она ее просто пропустила, и он как будто даже не заметил.
Вот откуда и пошли наши с Кати споры о предполагаемой  близости Эвелины и Эмманюэля. Кати утверждала,  что Эмманюэль не такой человек, чтобы, лишившись Мьетты, обходиться совсем без женщины.
Колен, которому я высказал свои сомнения, держится противоположного мнения.
- Это все брехня, будто Эмманюэль Ее может обойтись  без бабы. Когда ему было двадцать, он два года к женщинам не прикасался - это я точно знаю. Целых два года. До этого он, конечно, был бабником и потом тоже, да еще каким, а эти два года ни-ни. Если хочешь знать, по-моему, была у него какая-то зазноба, и она причинила ему немало горя. И вообще, ты не знаешь Эмманюэля,- добавил он.- У него совесть есть. Никогда он такого не сделает. Никогда не обидит девчонку. Скорее уж наоборот.  И никогда не воспользуется своим положением, ни в жизнь не воспользуется.
Тогда я спросил его, как же он представляет себе их отношения.
- Да, он ее любит,- ответил Колен,- а вот как любит,  не знаю. Вообще-то, конечно, я удивляюсь, Эвелина - маленький драный котенок, а Эмманюэль до сих пор любил, чтобы женщина была в теле-чем баба виднее, тем ому лучше. И еще я удивляюсь, потому что Эвелине всего  четырнадцать и ее даже смазливой не назовешь, разве что глаза хороши. Но чтобы он дотронулся до нее - да ни в жизнь! И не думай даже! Не такой он человек.
Должен сказать, что в дальнейшем Кати встала на точку  зрения Колена: она решила «понаблюдать» за ними и не обнаружила ни единого признака, который подкрепил бы ее подозрения.
Третье. Общее собрание, описанное Эмманюэлем в этой главе, ознаменовалось не только нашим переходом к «жестокой»  морали, более соответствующей «новой эпохе», но и тем, что Эмманюэль стал нашим военачальником «на случай опасности и чрезвычайного положения». И так как в последующие месяцы подобные случаи участились, в руках Эмманюэля, который уже и без того был аббатом Мальвиля, сосредоточилась вся духовная и светская власть в пашей общине.
Можно ли при этом говорить, что произошла «сеньоризация» Эмманюэля и мы попросту вернулись к феодальным  временам? Не думаю. По-моему, внутренний строй мальвильской общины полностью соответствует современным  нормам, и мы все придерживаемся этого мнения. Точно  так же, исходя из тех же современных норм, Эмманюэль  ничего не предпринимает, не заручившись вначале нашей общей поддержкой, и держится этого неукоснительно.  И дело тут не в самоуничижении - терпеть не могу эту мазохистскую фразеологию,- я сказал бы иначе: в том, что все мы, в том числе и Эмманюэль, всегда готовы  принять чужое мнение, проявляется известная способность  стать выше собственного «я».