ГЛАВА XVII

Этой ночью, как и предыдущей, я взял на себя предрассветную  вахту. С той только разницей, что Эвелине разрешено было лечь рядом со мной на тюфяке, брошенном  на полу в кухне въездной башни, и бодрствовать во время моего последнего бдения.
На нее было возложено два поручения: едва я стисну ей плечо, сразу же разбудить тех, кто спит в башне, а самой  после этого бежать в Родилку, чтобы оседлать Амаранту  и двух белых кобылиц - на случай, если придется преследовать врага. Малабара я решил не брать. Боялся, что, завидев кобылиц, он выдаст нас своим ржаньем.
Все роли были четко распределены. Мену - у подъемного  моста. Фальвина - в подвале ренессансного замка: ее присутствие успокоит, мол, коров и бычка, которых мы там привязали. Ничего лучшего я не придумал, чтобы избавиться  от ее кудахтанья.
Я пронумеровал бойницы, с первой по седьмую, ведя счет с южной стороны. По сигналу Эвелины каждый должен  побыстрее, стараясь не поднимать при этом шума, встать у своей амбразуры: Жаке у первой. Пейсу у второй.  Тома у третьей, я у четвертой, Мейсонье у пятой, Мьетта и Кати у шестой и седьмой. Две последгие бойницы  находились во въездной башне. Скрытые хитроумным коленчатым выступом, наши воительницы могли оттуда стрелять, не опасаясь ответных выстрелов неприятеля. Тут мы все были единодушны: мы не можем рисковать нашими  женщинами, от них зависит самое будущее мальвильской общины.
Эрве и Морис заняли места снаружи, в землянке. Колен -  в индивидуальном окопчике. Именно он выстрелом должен был подать сигнал открыть стрельбу, как только убедится, что пора, но не раньше, чем Вильмен и его банда  подойдут на достаточно близкое расстояние.
- Я прихвачу особой лук,-объявил Колен накануне вечером.
- Зачем тебе лук? У тебя же есть ружье!
- Ну и что ж,- стоял на своем Колен.- Считай, что я надумал еще одну хитрую штуку. Понимаешь, надо хорошенько  нагнать на них страху. Ни шума, ни дыма, и на тебе-стрела прямо в сердце. Представляешь, как они перетрусят? И вот тут-то, не раньше, я и стану палить из ружья.
Он был так доволен своей выдумкой, что я уступил. Вечером мы видели с крепостной стены, как он шел с ружьем на плече и огромным луком на перевязи. Мейсонье  пожал плечами. Тома был возмущен.
- Все ты ему спускаешь,- упрекнул он меня. Спал я мало, но, как и предыдущей ночью, когда наступил  час моей предрассветной вахты, я устроился на принесенной Мейсонье скамеечке у четвертой бойницы и ощутил прилив бодрости. Ствол моего «спрингфилда» покоился  на вековых камнях выступа, приклад прижат к бедру. Ну разве не странно, что я, человек XX века, сижу здесь, где столько раз несли караул одетые в кольчуги английские или гугенотские стрелки? Не будь рядом со мной Эвелины и товарищей, которые спали во въездной башне, я не стал бы цепляться за жизнь, полную таких превратностей. Вечная борьба с бродячими бандами, отупляющее  гарнизонное существование, всегда начеку - сколько еще лет обречены мы на такую участь?
Эвелина сидела рядом со мной на своей любимой низенькой  табуретке. Спиной она опиралась о мою левую ногу, голову положила мне на колени. Была она легкая как перышко. Эвелина не спала. Время от времени я поглаживал  девой рукой ее шею и щеку. И тотчас ее ладонь касалась моей руки. Условие было твердое - никаких разговоров.
Я знал, что мои отношения с Эвелиной коробят моих товарищей, хоть они и одобряют то, как терпеливо я ухаживаю  за ней во время приступов, занимаюсь ее образованием,  гимнастикой. Собственно говоря, сделай я ее своей женой, они наверняка осудили бы меня. Но так было бы им понятнее. По правде сказать, я и сам перестал себя понимать. Мои отношения с Эвелиной оставались платоническими,  хотя и была в них доля чувственности. Я не испытывал соблазна овладеть ею, но ее юное тело восхищало  меня. Как и ее прозрачные глаза и длинные волосы. Если в один прекрасный день Эвелина превратится в красивую  девушку, вполне возможно, я при моем характере не устою. Но по-моему, я много потеряю. Я бы сто раз предпочел, чтобы она осталась такой, как сейчас, и наши отношения не изменились бы.
Днем, когда я отдыхал, Эвелина, «прибирая» в ящике моего письменного стола, обнаружила маленький тонкий и острый кинжальчик, который дядя подарил мне для разрезания бумаги. Когда я проснулся, она попросила меня отдать кинжальчик ей.
- На что он тебе?
- Сам знаешь.
Я и в самом деле знал. Но не хотел, чтобы она произнесла  это вслух. И кивнул в знак согласия.
Она тотчас продела веревочку в кольцо на ножнах и привязала их к поясу. Вечером все мальвильцы подшучивали  над Эвелиной, расхваливая ее маленький кинжал. Даже я спросил ее, не собирается ли она «предать этому кинжалу» Вильмена. Я притворялся, что, как и другие, поверил, будто все это детская игра. Но я-то хорошо понимал,  что кроется за этой игрой.
Ночь выдалась прохладная, непроглядная тьма только-только сменилась серыми предрассветными сумерками. Я мало что видел в бойницу. Но я старался «брать на слух». Это выражение Мейсонье, надо полагать, принес из армии. С тех пор как не стало птиц, рассвет странно безмолвен.  Даже Кар-Кар нас бойкотирует. Я жду. Этот воинственный  идиот, безусловно, нападет на пас. Раз он объявил  своим парням, что возьмет Мальвиль, отступать от своих слов ему уже поздно. Кроме того, он слепо верит в свое техническое превосходство, а состоит оно в базуке старого образца.
Люди такого склада омерзительны еще и тем, что ход их мыслей ясен как дважды два. Базука у меня-стало быть, порядки устанавливать мне. А по понятиям Вильмена, устанавливать порядки-значит истребить нас. Мы убили двух его парней. Стало быть, он обязан «расквитаться  с Мальвилем».
Но с Мальвилем он не расквитается - не выйдет. Целый  день на меня волнами накатывал страх, теперь с этим покончено. План действий ясен. И если не считать некоторой-назовем  ее остаточной - доли нервозности, я совершенно  спокоен. С минуты на минуту я жду крика совы - Колена. -
Я его ждал, но, когда он послышался, я от неожиданности  на миг оцепенел. Пришлось Эвелине дотронуться до меня рукой, только тогда я вспомнил, что должен стиснуть ей плечо. Так я и сделал, что было довольно нелепо, коль скоро она уже ждала моего знака.
Эвелина убежала, прихватив свой табурет, чтобы никто о него не споткнулся, а я встал на колени перед скамеечкой,  на которой сидел, оперся на нее левым локтем и приложился  щекой к прикладу. Я услышал какой-то шум за моей спиной, а потом и увидел краем глаза - с каждой минутой становилось все светлее,-как товарищи заняли каждый свой пост. Все это произошло на редкость тихо и быстро.
А потом время потянулось бесконечно долго. Вильмен не решался открыть огонь по палисаду, и странное дело - я испытывал живейшую досаду, что он не торопится сыграть  роль, которую я отвел ему в своем сценарии. Мне казалось, что я молчу, но Мейсонье потом уверял, что я то и дело бормотал вполголоса: «Да чего он тянет, болван, черт его дери, чего он тянет?»
Наконец раздался залп, которого мы все ждали. В каком-то  смысле он нас разочаровал: он оказался куда менее  сильным, чем мы предполагали. Наверное, разочаровал  он и самого Вильмена, потому что выстрел из базуки не только не снес напрочь палисада, но даже не сорвал с петель ворота. Он лишь пробил посредине дыру в полтора  метра диаметром, но верхняя и нижняя часть ворот, хотя и была изуродована, осталась на месте. Что произошло потом? Продолжительным свистком я должен был дать сигнал к началу стрельбы. Я этого не сделал. И однако, мы все, в том числе и я сам, открыли беспорядочный огонь, каждый, как видно, решил, что другой  что-то увидел. На самом же деле никто ничего не увидел, потому что видеть было нечего. Противник в проломе  не появился.
Потом паши пленники единодушно подтвердили: когда  мы начали стрельбу, отряд Вильмена находился метрах в двенадцати ниже по склону и был надежно защищен от ваших пуль выступом скалы. Враги как раз направлялись к пролому-туда, где базука разворотила палисад,- но тут наша преждевременная и совершенно бесцельная пальба вынудила их остановиться. И не потому, что у них были потери, но они увидели, как от наших выстрелов отскакивают куски разрушенного палисада, и услышали, как потрескивают о дерево наши пули. Нападающие залегли  и стали отстреливаться. Но тот самый выступ, который  защищал их от наших выстрелов, мешал им нас увидеть.  Так и получилось, что две армии, сойдясь лицом к лицу, яростно и бесцельно поливали друг друга огнем.
В конце концов я сообразил, что происходит, сообразил  также и Мейсонье, потому что сказал мне:
- Надо кончать! Ведь это же бред! Он совершенно прав, но, чтобы прекратить пальбу, мне нужен свисток (бывший свисток Пейсу), а я шарю по карманам и не могу его найти, меня даже пот прошиб. Несмотря на всю свою тревогу, я понимал, как смешон: хорош главнокомандующий, который не может отдать приказ  войскам, потому что потерял свисток! Я мог бы крикнуть: « Прекратить огонь!» И даже Мьетта и Кати во въездной башне услышали бы меня. Но нет, сам не знаю почему, я считал в эту минуту очень важным делать все по правилам.
Наконец я нашел эту бесценную реликвию. Ничего таинственного: она оказалась там, куда я ее положил, в нагрудном кармане рубашки. Я дал три коротких свистка с перерывом в несколько секунд, и наши ружья наконец умолкли.
Однако, как видно, трель моего свистка отрезвила воинственный  пыл Вильмена, потому что с крепостной стены,  где я лежал скорчившись, я услышал, как он зарычал на своих людей:
- По кому стреляете, дурачье!
После чего неистовая пальба с обеих сторон сменилась  тишиной. Сказать «могильной тишиной» было бы преувеличением, потому что потерь ни у них, ни у нас не было. Первая часть боя разрешилась фарсом, и обе стороны  притаились. У нас не было охоты выходить из Мальвиля навстречу врагу, а у врага - ни малейшего желания лезть под пули, приблизившись к пролому метр пятьдесят в диаметре.
Того, что произошло потом, сам я не видел - мне рассказали  об этом бойцы нашего наружного отряда.
Эрве и Морис были в отчаянии. При сооружении землянки  мы допустили ошибку. Из землянки идущие но дороге в Мальвиль были хорошо видны с фланга при том условии, если они шли во весь рост. Но стоило им залечь -  а в данном случае так и произошло,- и они пропадали  из глаз. Поросший травой откос дороги полностью их скрывал. Стало быть, Эрве и Морис стрелять не могли. Но если бы даже враги поднялись с земли, наши новички не знали, открывать ли огонь, потому что винтовка Колена  молчала.
Зато у Колена позиция оказалась превосходная. Он стоял лицом к Мальвилю, и перед ним открывался весь подъем дороги до самого палисада. Он отлично видел врагов,  лежавших ничком у скалы. И когда, услышав мой свист, Вильмен приподнялся на локте и крикнул: «По кому стреляете, дурачье?» - Колен по описанию Эрве узнал  его бритую белобрысую голову.
Колен решил убить Вильмена. Мысль сама по себе недурна.- Но когда впоследствии Колен, улыбаясь своей лукавой улыбкой, рассказал нам, как он взялся за дело, все мы задним числом ужаснулись.
Колену и в голову не пришло воспользоваться винтовкой.  Скорее от издания осуществить свой замысел - без шума и дыма «нагнать на врага страху» - он решил пустить  в дело лук.
Колен был мал ростом, зато лук - большой, а в окопчике  было тесно. Он понял, что в «этой крысиной поре» ему не удастся натянуть тетиву. Подумаешь, беда! Он покинул свое убежище (оставив там винтовку), прополз метра три, сжимая в руке лук, и, укрывшись за толстым обгорелым стволом каштана, для большего удобства встал на ноги! Во весь рост! И преспокойно нацелился в спину Вильмену.
На беду, Вильмен обернулся, чтобы отдать какое-то приказание, и стрела, не задев его, вонзилась в спину человека,  лежавшего с ним рядом,- это был, надо полагать, подносчик снарядов. Колен видел, как он выронил из рук два-три небольших снаряда и они прокатились несколько  метров под уклон. Раненый с диким воплем сначала  выпрямился во весь рост (в эту минуту его увидели  и те двое, в землянке), пробежал, петляя по дороге,  несколько метров и, весь изогнувшись, старался на бегу вытащить впившуюся ему в спину стрелу. Потом упал ничком и продолжал корчиться, судорожно цепляясь пальцами за землю.
Колену удалось осуществить свой план, но лишь частично.  А Вильмен успел заметить, откуда вылетела стрела.  И двенадцать винтовок, в том числе и Вильменова, разом  пальнули в сторону каштана, за стволом которого распластался  Колен, а он был лишен возможности стрелять в ответ, потому что винтовка находилась в трех метрах от него, да и луком он воспользоваться не мог, ведь лежа тетиву не натянешь.
Я слышал перестрелку с крепостной стены, но ничего не видел и не мог сообразить, кто в кого стреляет, потому что у бойцов нашего наружного отряда были такие же винтовки, что у противника. Меня терзала смертельная тревога: три винтовки наших друзей и дюжина винтовок Вильмена - бой неравный. Благодаря своему численному превосходству Вильмен мог окружить наших. И мы ничем не могли им помочь, не покинув стен Мальвиля, а это было бы безумием.
Те, кто находились в землянке, по-прежнему не видели  враги. Не видели они и Колена, вышедшего из своего укрытия, и не могли понять: почему это Вильмеи так яростно  обстреливает лес и почему молчит винтовка Колена. Ведь им было известно - по крайней мере Эрве это знал, потому что сам рыл окопчик вместе с Жаке,- что оттуда отлично просматривается дорога в Мальвиль.
Но особенно скверно на душе было, конечно, у главного  действующего лица этой сцепы. Он понимал, что надежд  у него никаких. Он был совершенно один, безоружный,  за обгорелым стволом каштана, в семидесяти метрах от врага, и все пути отступления были отрезаны круговым огнем. Он слышал, как вражеские пули с глухим стуком врезаются в ствол и как над самой его головой отлетают куски коры. Тогда он принял решение дождаться затишья  и метнуться в окоп, который зиял перед ним а каких-нибудь  трех метрах и где к стенке была аккуратно прислонена его винтовка. Но затишье не наступало, и пули, пролетавшие мимо ствола, зловеще и прицельно жужжали справа и слева от него. «В первый раз в жизни,-  рассказывал потом Колен,-мне захотелось-стать, еще меньше ростом».
По словам пленных, Вильмен сначала здорово испугался,  когда стрела Колена уложила его бойца, он понял, что у него в тылу засел противник. Но, видя, что противник  не отвечает на стрельбу, догадался, что тот безоружен,  и решил выкурить его из-за дерева. Он приказал двум ветеранам ползти к холму и обойти врага справа, пока четверо лучших его стрелков продолжали стрелять, не давая Колену подняться. Но не успели ветераны проползти  и несколько метров, как Вильмен их окликнул.
- Погодите,- заявил он.- С этим парнем я разделаюсь  сам.
Он встал. Должно быть, ему хотелось дешевым успехом  восстановить свое влияние на ветеранов, потому что он чувствовал - взять Мальвиль будет не так-то легко.
Он встал, и, оттого что его люди по-прежнему дожарит пластом на земле, фигура его сразу приобрела нечто героическое.  Ухарской походкой, вразвалку, с пистолетом за поясом и винтовкой в руке он двинулся вниз по откосу, чтобы зайти Колену в тыл. На это не требовалось большой смелости - Колен на выстрелы не отвечал, а от наших пуль Вильмена защищал выступ скалы.
Эрве и Морис, не видевшие залегших солдат Вильмена, до этого не могли видеть и его самого, но, когда он встал и начал спускаться по дороге бесшумным, упругим шагом бывалого вояки, он стал для них превосходной мишенью Эрве, все еще ждавший сигнала от Колена, следил за ним глазами (потом он отлично представлял нам, как тот шел). но не шевелился. Зато Морис, ненавидевший Вильмена холодной  ненавистью, тотчас взял его на мушку, пероводя дуло своего ствола, по мере того как тот беззаботно шествовал  вниз по дороге, и, когда Вильмен остановился, он вскинул винтовку, прицелился и выстрелил.
Вильмен рухнул с размозженным черепом, убитый новобранцем,  которого за месяц до того натаскивал и стрельбе  стоя с упора. О Колене забыли, и он спрыгнул в свой окопчик. Там он схватил винтовку. И отсюда, надежно замаскированный  и защищенный, начал стрелять. Стрелял он отлично, быстро и метко, двумя выстрелами уложил наповал двоих.
В несколько секунд обстановка изменилась. Жан Фейрак - пленные рассказали потом, что он отнюдь не рвался в поход на Мальвиль, - дал сигнал к отступлению. Именно  к отступлению, а не к бегству. Посыпались градом пули, ударяясь о край окопа, где засел Колен, что вынудило  его опустить голову, а когда он ее поднял, враг уже исчез, захватив с собой базуку, патроны и винтовки убитых.
Колен испустил победный совиный крик. Никогда еще крик совы так не ласкал моего слуха. Он извещал, что враг бежит и что Колен, во всяком случае, цел и невредим.
Приказав Тома открыть ворота, я так стремительно ринулся  вниз по лестнице крепостной стены, что едва не упал - пришлось перемахнуть сразу через последние пять ступеней. Грузно приземлившись, я помчался к Родилке, за мной Мейсонье. Я крикнул ему через плечо:
- Бери Мелюзину!
На бегу я поставил курок на предохранитель и надел ружье через плечо. На мой голос из Родилки вышла Эвелина, ведя на поводу Моргану. Сам я схватил за уздечку Амаранту, по она пугливо шарахнулась. Я сразу взял себя в руки, заговорил с ней, стал ее оглаживать. Она покорно пошла за мной. Но, едва мы добрались до развалин палисада,  она обнюхала их и стала как вкопанная, упершись в землю передними ногами, напружив шею, подняв голову и встряхивая светлой гривой.
Меня прошиб пот. Я хорошо знал упрямый нрав Амаранты!
Но к моему великому удивлению и столь же великому облегчению. Амаранта двинулась вперед, стоило мне раз-другой натянуть уздечку и прищелкнуть языком. А раз пошла Амаранта, две другие кобылы покорно последовали за ней.
Я едва успел насчитать четырех убитых и убедиться, что враг унес их винтовки, как на дорогу разом высыпали трое наших бойцов, сидевших в засаде. Красные, запыхавшиеся,  измученные. Я расцеловался с ними, но обмениваться  впечатлениями и нежничать было некогда. Мориса и подсадил на лошадь позади Мейсонье, помог Эрве, который  был гораздо тяжелее своего товарища,- усесться позади  Колена и тут только заметил, что у Колена, кроме винтовки, за плечом еще и лук. Лук казался огромным по сравнению с нашим тщедушным Коленом и высоко вздымался  над его головой.
- Оставь лук. Он будет тебе мешать в лесу!
- Ни за что на свете,- отозвался Колен, пунцовый от гордости.
Только сейчас я заметил, что мы забыли корды. Пришлось  послать за ними - а время шло!
- Эвелина, ты поедешь с нами!
- Я?
- Будешь сторожить лошадей. От счастья она даже окаменела. Я обхватил ее за талию,  почти броском усадил на спину Амаранты, а сам вскочил в седло за ее спиной. Когда мы добрались до лесной  тропинки, я оперся рукой на круп Амаранты, обернулся  и тихо сказал Колену:
- Приглядывай за своим луком - мы пустим лошадей  галопом.
- Будь спокоен,- заверил меня Колен, вид у него  был донельзя воинственный и донельзя мужественный.
В ту минуту я еще не знал, какую роль он сыграл в бою, но по его виду догадался, что не последнюю.
Амаранту не выводили уже два дня. Упрашивать ее не приходится-она сама рада размять свои быстрые ноги. Я коленями ощущаю великолепную силу ее рывка. Мой лоб обвевает свежим ветром скачки. Эвелина блаженствует,  огражденная с обеих сторон барьером моих рук. Сидит  она на лошади отлично, чуть придерживаясь за луку седла, и, когда я пригибаюсь вперед, чтобы не задеть за ветки, она чуть клонится под тяжестью моего тела и, отпустив  луку, легонько кладет ладони на холку Амаранты. Лошадиная грива развевается на ветру, и волосы Эвелины, почти того же светлого оттенка, тоже развеваются и щекочут мне шею. Ни звука-только глухо и ритмично стучат о землю копыта да шуршат стегающие меня ветки, раздвигаемые на бегу Амарантой. Амаранта несется галопом,  а за ней более тяжелой поступью - груз у них потяжелее - поспешают Моргана и Мелюзина. Две эти лошади, словно отлично налаженные машины. Амаранта не то, это огонь, играющая кровь, опьянение пространством. Я сливаюсь с ней воедино, я сам становлюсь лошадью, ее движения и мои - одно, я поднимаюсь и опускаюсь  в том же ритме, что и ее спина, а Эвелина с легкостью  перышка движется в такт с нами. Мной овладевает неописуемое ощущение скорости, полноты жизни и силы. Чувствуя всем своим телом хрупкое тельце Эвелины, я скачу,- скачу, чтобы разгромить врага, отстоять Мальвиль, завоевать Ла-Рок. В это мгновение мне не страшны ни старость, ни смерть. Я скачу. И готов кричать от радости.
Заметив, что мы оторвались от двух других лошадей, я встревожился. Если они обнаружат, что потеряли из виду Амаранту, они выдадут нас своим ржаньем. На подъеме  я пустил кобылу рысью. Это нелегко, ой хочется одного -  по-прежнему взрывать податливую землю своими мощными копытами. На вершине холма тропинка сворачивает  под прямым углом, и все ради того же, чтобы две другие лошади не потеряли из виду Амаранту, я останавливаюсь.  Справа над моей головой вздымаются гигантские  папоротники, ц сквозь их кружевную листву я вначале вижу далеко внизу серую извилистую дорогу на Ла-Рок и вдруг замечаю, что на самом дальнем повороте  цепочной, но уже растянутой, по дороге движутся быстрым шагом люди Вильмена. У некоторых по две винтовки.
Подъехали Колен и Мейсонье, я знаком предложил им не шуметь и указал на группу внизу. Затаив дыхание, мы несколько секунд молча глядели сквозь папоротники на людей, которых нам предстояло убить.
Поставив Мелюзину бок о бок с Амарантой, Мейсонье наклонился ко мне и еле слышно шепнул:
- Их только семеро. Где восьмой? Верно. Я посчитал - семеро.
- Может, отстал?
Я снова пустил Амаранту вскачь, на сей раз манежным  галопом. И долго не менял аллюра - во время остановки  я заметил, что обо белые кобылы притомились. К тому же опьянение скачкой уже прошло. Победа перестала  вызывать то беспредметно восторженное состояние  духа, в котором и заключалась вся ее прелесть. Сейчас  они приобрела облик несчастных, взмокших от пота людей, с трудом одолевающих дорогу.
Вот и последняя оставленная мной на тропинке веха Я заметил ее лишь в ту секунду, когда оборвал нитку Мы на месте.
- Эвелина, видишь вон ту небольшую прогалину? Там ты будешь сторожить лошадей.
- Всех трех? А можно связать их уздечками? Я покачал головой. Обе лошади нагнали нас, четверо всадников спешились, я показал Колену и Мейсонье, как замотать уздечку на шее лошадей, чтобы они не запутались  в ней ногами.
- Ты не будешь их привязывать? - удивился Мейсонье.
- Далеко они не уйдут. Они не оставят Амаранту, а ее будет держать Эвелина. Колен, покажи куда идти.
Они ушли, а я задержался, чтобы дать Эвелине совет: если-Амаранта перестанет слушаться, надо сесть в седло и пустить ее шагом по кругу.
- Можно поцеловать тебя, Эмманюэль? Я наклонился, и в ту же минуту Амаранта - это ни любимая игра - толкнула меня в спину. Я упал прямо на Эвелину, вернее, на собственные локти. Мы оба были так взволнованы, что даже не засмеялись. Я встал, Эвелина тоже. Она не выпускала из рук уздечку. Лицо ее даже повзрослело, такая на нем читалась тревога.
- Не убивай их, Эмманюэль,-тихо сказала она.- Ты же обещал в воззвании, что сохранишь им жизнь.
- Послушай, Эвелина,- сказал я, с трудом овладев своим голосом,- их восемь человек, вооружены они прекрасно.  Если я увижу их и крикну: «Сдавайтесь!», вполне возможно, что они захотят сразиться с нами. А в сражении  кто-нибудь из наших может быть ранен или убит. Ты хочешь, чтобы я пошел на этот риск?
Она поникла головой и не ответила. Я ушел, так и не поцеловав ее, но, отойдя на несколько шагов, обернулся и махнул ей рукой, и она тотчас ответила мне тем же. Она стояла на опушке, солнечные блики играли на ее волосах. за поясом висел кинжал - она казалась такой маленькой и такой хрупкой рядом с могучими нашими лошадьми, от крупов которых валил пар. При виде этой мирной картинки  у меня сжалось сердце, с минуты на минуту мне предстояло  дать сигнал к началу резни.
Наши ждали меня у спуска с откоса. Я напомнил приказ:  не начинать стрельбы, пока я не дам продолжительного  свистка. Прекращать стрельбу по трем коротким свисткам. Напомнил я и диспозицию. Деревья, к которым была прикреплена проволока с объявлением, находились примерно в центре прямого отрезка дорога. Наш с Коленом  пост - в двадцати метрах впереди объявления: Колен по ту, я по другую сторону дороги. Мейсонье и Эрве в двадцати метрах позади объявления, Мейсонье по ту же сторону, что и я, Эрве - на противоположной.
Все было исполнено быстро и тихо. Ловушка захлопнулась.  Обе стороны дороги находятся под нашим перекрестным  огнем. Путь к отступлению отрезан. Вперед бежать  невозможно.
Я поддерживал визуальную связь с Коленом, отделенным  от меня только шириной дороги, а при себе держал Мориса, чтобы в случае необходимости подать весть Мейсонье,  который находился в сорока метрах ниже по спуску,  а тот мог в свою очередь передать приказ через дорогу  Эрве.
Мы ждали. Жеваная проволока, на которой висело мое воззвание, была невредима. У людей Вильмена не было клещей, чтобы ее перекусить, и на рассвете они прошли  под ней. Через несколько минут они снова к ней приблизятся. И туг их встретит смерть. День безветренный.  Мое объявление, неподвижное и неумолимое, преграждает  им путь, ватманская бумага белеет на солнце. Будь у меня бинокль, я мог бы без труда разобрать написанные  моей рукой буквы. Я подумал об Эвелине. И правда,  в этом есть какая-то жестокая ирония - перебить людей  Вильмена как мух под объявлением, обещающим сохранить  им жизнь. Но одна из причин, почему мы должны  их уничтожить, сама Эвелина. Разве можно забыть о том, что бы они натворили, доведись, им «расквитаться» с Мальвилем?
Земля подо мной холодная, а солнце уже припекает голову, плечи и руки. Рядом со мной, локоть к локтю, лежит  Морис. Он молчит и лежит неподвижно - у него и это получается хорошо. Никогда он не отяготит никого и ничем, даже своим присутствием. Мы примяли два мешавших  нам кустика и молча ждем, наблюдая за шестьюдесятью  метрами прямого участка дороги между двумя поворотами. У Колена обзор шире - он лежит по линии хорды ко второму повороту и, повернувшись, может видеть  еще тридцать, метров дороги, невидимые нам.
Первый услышанный мною звук удивил меня. Звук был похож на скрип. Ой медленно, как бы с натугой, приближался  к нам снизу. Животное такой звук издавать не могло. Слишком он механический. Не будь он прерывистым,  я решил бы, что это скрипит колодезная цепь, накручиваясь  на ворот. Но этот скрип прерывался равномерно,  повторяясь на счет два.
Я посмотрел на Мориса, вопросительно подняв брови. Морис наклонился к моему уху.
- Велосипед?
Он прав. Поразмыслив, я решил: уж не велосипед ли это Бебеля, который он припрятал неподалеку от Мальвиля и который мы не удосужились подобрать. Если это так, мы совершили грубую ошибку и сейчас за нее расплачиваемся.
Когда внизу на дальнем повороте дороги показалась одинокая фигура, мне даже не пришлось спрашивать у Мориса, кто это. Я отлично помнил описание Эрве и сразу  узнал человека со сросшимися в сплошную - черную линию  бровями, перерезающими лоб. Это был Жан Фейрак. Он начал подниматься по шестидесятиметровому склону, отделяющему нас друг от друга, и я заметил привязанную  к раме его велосипеда базуку. Подъем был крутой, Фейрак преодолевал его с трудом. Велосипед вихлял из стороны в сторону, не исключено было, что Фейраку придется  слезть с него и пойти пешком. Времени у нас было вдоволь.
Вдоволь - но для чего? Пот струился по моему лицу. Фейрак - новый главарь банды. К тому же, по словам Эрве, человек решительный и жестокий. Его надо убить. Но если я его убью, я всполошу остатки его воинства, которое  тащится в километре отсюда. Услышав мой выстрел, они свернут с дороги, скроются в лесу и - кто знает,- может быть, нападут на Эвелину, на лошадей. Так или иначе, в лесу я теряю преимущества своей позиции, мне придется сражаться впятером против семерых, и каков будет исход - неизвестно.
Как я и предвидел, добравшись до моего объявления, Фейрак слез с велосипеда и, согнувшись, пролез под проволокой.  Был он приземистый, коренастый, с отталкивающим,  угрюмым лицом. Разглядывая его, я с ужасом вспомнил расправу в Курсежаке. И однако, выбора не было, несмотря на все его преступления, несмотря на базуку,  придется его пропустить. Главарь банды без банды менее опасен, нежели семь затравленных людей, защищающих  свою шкуру.
Фейрак поравнялся со мной. Нас разделяла только высота  откоса. Он снова вскочил на велосипед, и цепь заскрипела  снова, равномерно, надрывно. Сейчас он доберется до поворота. Вот-вот я потеряю его из виду. Мои руки сжимают «спрингфилд», и пот капля за каплей стекает на приклад.
Фейрак добрался до поворота. Исчез за ним. А дальше все происходит так быстро, что я просто не верю своим глазам. Я вижу, как по ту сторону дороги во весь свой рост поднимается Колов, становится в позицию, точно на тренировках, выставив вперед левую ногу, по всем правилам  натягивает тетиву и тщательно прицеливается. Свист - и полсекунды спустя глухой шум падения. Я ничего  не вижу, но Колену хорошо видна дорога за поворотом.  Он весело машет мне рукой и скрывается в кустах. А я так и остаюсь с открытым ртом.
Я готов безоговорочно объявить, что Колен гений и я прав, когда «все ему спускаю», в чем меня укоряет Тома. В этот миг я еще не знаю, как под стенами Мальвиля Колен,  бросив окоп и винтовку, доверил свою судьбу любимому  оружию. Назовем это осторожно: «тактической ошибкой».  Но, даже узнав впоследствии об этой ошибке, я все-таки не изменил высокого мнения о луке, какое составил себе после нашей вылазки в «Пруды»; для засады это надежное  и бесшумное оружие.
Мало-помалу спокойствие возвращается ко мне. Стало быть, восьмым оказался Фейрак. Он вовсе не отстал, как я было предпологал. Во время отступления он храбро шел впереди своего войска. Наверное, сейчас его бойцы идут почти следом за ним: на дороге от Мальвиля до Ла-Рока много крутых подъемов и Фейрак не мог намного их опередить.  В моем распоряжении всего несколько минут. Однако для меня, залегшего в папоротниках рядом с Морисом,  эти минуты тянутся бесконечно долго.
Вот и они. Цепочкой растянулись по дороге - красные,  потные, запыхавшиеся, башмаки громко стучат по макадаму. Я гляжу на их крестьянские лица, на красные руки, на тяжелую поступь - пушечное мясо для всех войн, в том числе и для этой. Будь с нами наш Пейсу, ему бы почудилось, будто он стреляет в самого себя.
Трое шли впереди - как мне показалось, довольно бодро.  Потом в нескольких метрах позади двое и подальше еще двое - эти еле плелись. Согласно отданному мной приказу, троим идущим впереди и двоим плетущимся в хвосте вынесен смертный приговор. Сильнейшим и слабейшим.
Я поднес свисток к губам и прижался щекой к прикладу.  Мы условились с Коленом, что стреляем вперекрест, чтобы не бить по одной цели. Таким образом, я целюсь в того, кто ближе к противоположной стороне дороги, он - в того, кто ближе к моей. Морис волен выбирать любого из оставшихся. Мейсонье и Эрве в нижней части дороги договорились о том же, что и мы.
Я переждал, пока головная группа прошла под объявлением.  А когда к нему приблизились двое из средней группы, протяжно свистнул и выстрелил. Все выстрелы раздались одновременно - только карабин Мейсонье выделился  на фоне общего грохота своим менее громким, сухим  треском, прозвучавшим с небольшой оттяжкой. Пятеро  на дороге упали. Упали не сразу, как это показывают в фильмах о войне, а необычайно медленно, будто при съемке рапидом. Двое, оставшихся в живых не сообразили  даже лечь - они остались стоять посреди дороги, видимо,  лишившись сразу всех простейших рефлексов. Только спустя две-три секунды они подняли руки. И вовремя. Я дал три коротких свистка. Все было кончено. Обернувшись к Морису, я спросил:
- Кто эти двое?
- Лысый коротышка с брюшком - это Бюр, повар. Худой - Жанне, денщик Вильмена.
- Оба новобранцы?
- Оба. Я громко крикнул, не выходя из укрытия:
- Говорит Эмманюэль Конт, аббат Мальвиля. Бюр! Жанне! Подберите винтовки ваших товарищей и поставьте стоймя у объявления.
Двое парней, растерянные, потрясенные, руки дрожат, краска сбежала с загорелых щек. Услышав меня, они так и подскочили и задрали головы вверх. На откосах, с двух сторон поднимающихся над дорогой, не шелохнулся ни листочек. Они растерянно огляделись вокруг. Уставились даже на объявление - точно мой голос мог исходить из написанных мною строк. Они только что пытались взять Мальвиль - а я каким-то чудом оказался здесь! Да еще окликаю их по именам!
Повиновались они неохотно, нерешительно. Кое-кто из убитых придавил винтовку своим телом: чтобы взять орудию,  пришлось отодвигать трупы. Я заметил, что делают они это осторожно, стараясь не ступать в лужи крови.
Когда они управились, я снова трижды коротко свистнул.  И съехал вниз по склону прямо на дорогу, за мной Морис. Нашему примеру последовал и Колен, а в сорока шагах ниже съехали Эрве и Мейсонье.
Я коротко приказал: «Руки на затылок». Пленники повиновались.  Мейсонье методично проверил, действительно ли мертвы пятеро убитых. Я был ему благодарен. Мне не хотелось брать эту работу на себя. Все молчали. Хотя сам я был в испарине, ноги у меня заледенели и как свинцом валились. Я прошелся по дороге. Всего несколько шагов. Повсюду кровь. Я видел ее, ощущал ее запах, пресный и в то же время терпкий. Ее багрянец показался мне ослепительно  ярким на серо-голубом фоне дороги. Я знал, что скоро кровь потускнеет и станет черной. Непостижимая загадка человек. Драгоценнейшая кровь, в прежнем мире ее делили на группы, копили, хранили - и в то же самое время безжалостно обагряли ею землю. Я посмотрел на убитых: все пятеро - молодые. Над лужами, в которых они плавали, ни мухи, ни мошки. Пролита прекрасная, алая кровь - и пользы никому, даже насекомым. - Господин аббат,- произнес вдруг худой пленник. - Можешь не звать меня аббатом.
- Позвольте опустить руки. Извините, меня сейчас вырвет.
Он, шатаясь, побрел к обочине и рухнул на колени, упершись вытянутыми руками в землю. Я видел, как спина  его конвульсивно содрогается, и сам почувствовал, что к горлу подступает тошнота. Я взял себя в руки.
- Эрве, подбери велосипед и базуку. И посмотри, убит ли Фейрак.
Обернувшись к пленникам, я приказал им опустить руки и сесть. И вовремя - они уже еле держались на ногах.  Значит, коротышка с брюшком и лысиной - это Бюр, повар. Черные живые глаза, вид плутоватый. А этот нескладный  парень, нервы которого сдали, это Жанне. Оба смотрят на меня с суеверным почтением.
Я узнал много нового. Накануне утром от полученной им ножевой раны-умер Арман. Вильмен, едва обосновавшись  в замке, выгнал Жозефу, он не желал, чтобы ему прислуживала женщина. Пищу готовил Бюр, а на стол подавал Жанне. С появлением Вильмена замок покинул и Газель, но этот по собственной воле. Он был возмущен убийством Лануая.
Я ушам своим не верил. И заставил их дважды повторить  эту новость. Ай да бесполый клоун! Молодчина! Кто бы мог ждать от него такого мужества?
- Он не только из-за мясника,- добавил Бюр.- Газель  не одобрял «излишеств».
- Излишеств?
- В общем, насилия,- объяснил Бюр.- Он это так называл.
Вернулся Эрве, катя велосипед, к которому была привязана  базука. Щеки, обрамленные черной бородкой, побледнели,  черты заострились. Он прислонил велосипед к откосу, снял одну из двух винтовок с плеча и подошел к нам.
- Фейрак жив,- сказал он беззвучно.- Он очень мучается.  Просит пить.
- Ну и что?
- Что мне делать? Я взглянул на него.
- Чего проще. Возьми машину, поезжай в Мальжак, позвони оттуда в клинику, попроси прислать карету «скорой  помощи». А в ближайшее воскресенье мы отнесем ему передачу - апельсины.
Странное дело, несмотря на весь мой гнев, эти слова из прошлой нашей жизни наполнили сердце тоской.
Опустив голову, Эрве кончиком ботинка ковырял на дороге макадам.
- Не по душе мне это,- сдавленным голосом выговорил  он. Подошел Морис.
- Давайте я,- сказал он, посмотрев на меня, черные щелочки его глаз сверкнули. Этот не забыл ничего. Ни своего друга Репе, ни Курсежака.
- Я сам пойду,- сказал Эрве, словно очнувшись. Он спустил с плеча ремень винтовки и удалился, с каждым  шагом ступая все тверже. Я догадывался, что произошло:  Фейрак попросил у него воды. И тут сработал рефлекс,  присущий животному, именуемому человек. Фейрак становился табу. Я обернулся к пленным.
- Итак, разберемся еще раз. Арман умер, Жозефу выгнали,  Газель ушел сам. Кто же остался в замке?
- А как же, Фюльбер,- напомнил Бюр.
- И Фюльбер сидел за одним столом с Вильменом?
- Иуда.
- Несмотря на убийство Лануая? Несмотря на «излишества»?  Жанне, ты ведь прислуживал за столом...
- Фюльбер сидел между Вильменом и Бебелем,- подтвердил Жанне.- И вот что я вам скажу, он пил, ел и веселился, не отставая от этих двоих.
- Веселился?
- В особенности на пару с Вильменом. Их теперь водой  не разольешь.
Положение в Ла-Роке представилось мне совершенно в новом свете. Да и не только мне. Я вижу, как насторожился  Колен, как посуровело лицо Мейсонье.
- Послушай, Жанне, я задам тебе очень важный вопрос.  Постарайся говорить чистую правду. И главное - ничего не преувеличивай.
- Слушаю.
- Как по-твоему, это Фюльбер подбил Вильмена напасть  на Мальвиль?
- А то кто же,- без колебаний ответил Жанне.- Я сам слышал, как это было.
- То есть?
- Да он ему все время твердил, что Мальвиль не так уж хорошо укреплен и ломится от богатств.
Roy именно, ломится от богатств. А Фюльберу двойная выгода - избавиться от опеки Вильмена в Ла-Роке и вышибить  нас из Мальвиля. На беду, трудно доказать его сообщничество  с убийцей Вильменом, ведь ни один из ларокезцев на их дружеских пирушках не присутствовал.
Послышался выстрел, он показался мне очень громким,  но, как ни странно, я испытал облегчение. И то же облегчение прочел я на лицах Мейсонье, Колена, Мориса и даже обоих пленных. Неужели они чуйствуют себя в большой безопасности теперь, когда последний из Фейраков убит?
Вернулся Эрве. В руке у него был поясной ремень, а на нем пистолет в кобуре.
- Пистолет Вильнем,- объяснил Егор.- Фейрак подобрал  его, прелюде чем дать сигнал к отступлению.
Я взял пистолет разбойника. У меня не было ни малейшего  желания его носить. Поглядев на Мейсонье, я понял,  что и у него тоже. Но я знал, кто будет счастлив получить этот пистолет.
- Он по праву принадлежит тебе, Колен. Это ты убил Фейрака.
Вспыхнув от удовольствия. Колен воинственно затянул на своей тонкой талии поясной ремень с кобурой. Я заметил,  как улыбнулся Морис и его агатовые глаза лукаво блеснули. В эту минуту я еще не знал, что Вильмена убил он. А когда узнал, был благодарен ему за это тактичное молчание.
- Пленные обыщут убитых и соберут оружие,- коротко  приказал я.- Я возвращаюсь в Мальвиль за повозкой.  Колен со мной. Мейсонье остается руководить осмотром  убитых.
Не дожидаясь Колена, я стал карабкаться вверх по откосу  и, как только лес скрыл меня от глаз товарищей, пустился  бегом. Я добежал до прогалины. Там я увидел Эвелину. Ее голова едва доставала до холки Амаранты. А в голубых, устремленных на меня глазах вспыхнуло такое счастье, что мне всю душу перевернуло. Она бросилась в мои объятия, и я крепко-крепко прижал ее к себе. Мы оба не произнесли ни слова. Но каждый знал, что не пережил бы смерти другого. -
Послышался хруст ветвей и шелест листьев. Явился Колен. Я разжал объятья и сказал Эвелине:
- Поедешь на Моргане.
Потом снова поглядел на нее и улыбнулся. Мгновения нашего счастья кратки, но насыщены до краев.
Я вскочил в седло и предоставил Эвелине проделать то же самое без моей помощи, и она, несмотря на свой маленький  рост, действовала расторопно и умело, с ловкостью,  которая меня восхитила: она и не подумала даже вскарабкаться на ближайший сучок, откуда было легче  добраться до стремени, или хотя бы по примеру Колена  на пригорок. Правда, Колен был весь увешан оружием:  винтовка образца 36-го года, лук, самодельный колчан, на поясе пистолет Вильмена, да еще бинокль на перевязи, который он «забыл» мне возвратить. Так как заросли здесь были густые, я, щадя Коленов лук, вначале пустил лошадь шагом. Моргала шла следом за мной, почти  касаясь горловой крупа Амаранты, но Амаранта, ненавистница  кур, своих подруг не лягает. Разве что куснет в спину, чтобы утвердить свое первенство. Я чувствовал затылком взгляд Эвелины и, обернувшись, прочел в ее глазах вопрос.
- Мы взяли двух пленных,- сказал я. И поднял лошадь в галоп. На подступах к Мальвилю навстречу нам поднялся Пейсу, вначале я его не заметил:  он залог у обочины. На лице его была написана тревога.
- Все целы,- крикнул я.
Тогда он завопил от радости, размахивая своим ружьем.  Амаранта от неожиданности шарахнулась в сторону, за ней Моргала, а Мелюзина подпрыгнула, выбив из седла Колена, который очутился на холке лошади и вцепился обеими руками в ее гриву. По счастью, увидев, что две другие кобылицы стоят смирно, Мелюзина тоже успокоилась,  и Колен получил возможность съехать назад самым комичным образом: нащупывая задом луку, чтобы перевалить  через нее и плюхнуться в седло. Все рассмеялись.
- Болван! - выругался Колен.- Гляди, что ты натворил!
- Так ведь чего! - Рожа Пейсу так и расплылась в улыбке.- Я думал, ты у нас первый наездник!
Я хохотал так, что мне даже пришлось спешиться. Этот ребяческий смех словно вернул меня на тридцать лет назад,  как и тумаки и тычки Пейсу, который, едва я оказался  рядом с ним, налетел на меня, точно громадина дог, не сознающий своей силы. Я тоже обложил этого дурня, потому  что мне не поздоровилось от его могучих лап. По счастью, от изъявлений его нежности меня спасли примчавшиеся  к нам Кати и Мьетта.
- Я услышала твой смех,- крикнула Кати.- С крепостной  стены услышала! - И она заключила меня в объятия.  Эти были понежнее, я бы сказал даже - бархатные. А у Мьетты - как духовая перина.
- Бедняжка Эмманюэль,- сказала немного погодя Мену, потершись сухими губами о мою щеку. Она сказала «бедняжка» тоном, каким говорят о покойниках. Жаке молча посмотрел на меня, не выпуская из рук лопату - ой рыл яму для четверых убитых, а Тома, с виду невозмутимый,  объявил:
- Я снял с них обувь, она еще вполне годная. И выделил  для нее на складе особую полку.
Фальвина разливалась в три ручья. Просто исходила влагой, как сало на солнце. Подойти поближе она не смела,  памятуя, как я одернул ее накануне... Но я сам подошел  и великодушно чмокнул ее, до того я был счастлив, что я снова в Мальвиле, среди своих, в нашем родном гнезде.
- Шестеро убитых, двое пленных,- объявил малыш Колен, широко шагая и положив ладонь на кобуру пистолета.
. - Расскажи, Эмманюэль,- попросил Пейсу. Я воздел руки к небу.
- Некогда! Мы сейчас же возвращаемся обратно. В том числе ты. Тома и Жаке. Колен останется в Мальвиле  за главного. Вы поели? - спросил я, обернувшись к Пейсу.
- Пришлось,- отозвался Пейсу, словно оправдываясь.
- И отлично сделали. Мену, приготовь нам семь бутербродов.
- Семь? Почему это семь? - спросила Мену, ощетинившись  на всякий случай.
- Для Колена, меня, Эрве, Мориса, Мейсонье и двух пленных.
- Пленные! - буркнула Мену.- Опять будешь кормить  это отродье!
Жаке вспыхнул, как и всегда, когда при нем произносили  это слово - ведь еще недавно он сам принадлежал к этому «отродью».
- Делай, что тебе говорят. Жаке, запряжешь Малабара в повозку. Одна повозка - больше ничего. Никаких лошадей.  А ты, Эвелина, расседлай наших кобыл. Кати тебе поможет. Я только лицо ополосну.
Но я не только ополоснул лицо. Я принял душ, вымыл голову и побрился. И все это мигом. А заодно уже, в предвидении  визита в Ла-Рок, позволил себе кое-какую роскошь.  Отложив в сторону старые брюки и сапоги для верховой  езды, с которыми я не расставался со времени Происшествия, я облачился в белые рейтузы, которые надевал  только на конные состязания, почти новенькие сапоги  и белую водолазку. В таком виде, свеженький и ослепительный,  я и появился во внешнем дворе. И произвел такую сенсацию, что даже Эвелина и Кати выскочили из Родилки со скребницами и соломенными жгутами в руках. Мьетта подбежала ко мне, знаками выражая свое восхищение.  Сначала она дернула себя за волосы и ущипнула за щеку (это значит - я вымыл голову и чисто выбрит). Потом прихватила двумя пальцами собственную блузку, а другую руку несколько раз подряд сжала и разжала (какая  красивая, белоснежная рубашка). Потом стиснула обеими руками свою талию (в рейтузах для верховой езды я кажусь стройнее) и, кроме того - тут она сделала не поддающийся описанию мужественный жест (они мне очень, очень идут). Что до сапог - она несколько раз сжала  и разжала ладонь (этот жест, символизирующий солнечные  лучи, означает, что сапоги мои сверкают, как, впрочем,- смотри выше - моя рубашка). Наконец, собрав пальцы правой руки щепотью, она несколько раз поднесла их к губам (какой ты красавец, Эмманюэль!) и поцеловала  меня.
Мужская часть населения Мальвиля встретила меня шуточками. Я ускорил шаги. Однако кое-что все-таки донеслось  до моих ушей. К примеру, Пейсу, сунув сверток с бутербродами под мышку и зашагав следом за мной, приговаривал: « Эким франтом вырядился, будто к первому причастию собрался!»
- А верно,- заявила Кати.- Будь ты таким, когда я в первый раз увидела тебя в Ла-Роке, я бы за тебя вышла, а не за Тома!
- Стало быть, мне повезло,- добродушно откликнулся  я, вспрыгнув на повозку и собираясь в ней усесться.
- Постой, постой! - крикнул Жаке. Он бежал ко мне со всех ног, зажав старый мешок под мышкой. Жаке сложил  его вдоль и расстелил на досках - не дай бог я испачкаю  рейтузы. Тут уж все так и грохнули от смеха, и я улыбнулся Жаке. чтобы помочь ему справиться со смущением.
Колен, вначале принимавший участие в общем веселье, теперь отошел в сторону и сник. И только когда Малабар потрусил по ПКО, я вдруг вспомнил, что именно так, как сегодня, я был одет за неделю до Происшествия, когда после  конных состязаний пригласил Колена с женой в ресторан.  Пока я заказывал обед, супруги, прожившие в браке пятнадцать лет и продолжавшие нежно любить друг друга,  сидели рядышком, переплетя под столом пальцы. За ужином Колен и поведал мне, как его беспокоит десятилетняя  Николь (каждый месяц ангина) и двенадцати-летний Дидье (пишет с ошибками). А теперь от всех них осталась горстка пепла, зарытого в маленьком ящичке вместе с останками семьи Пейсу и семьи Мейсонье.
- Колен,- громко произнес я.- Не к чему ждать моего  возвращения. Расскажи им все. Приказ только один - пока мы не вернемся, ни под каким видом не покидать Мальвиль. Все прочее на твое усмотрение.
Он словно бы очнулся и даже махнул мне рукой, но не тронулся с места, хотя Эвелина, Кати и Мьетта, выскочив за развороченные ворота палисада, бежали следом за повозкой  по дороге. Стараясь перекрыть стук копыт Малабара и скрип колес, я крикнул Мьетте, чтобы она приглядела  за Коленом, который что-то у нас захандрил.
Жаке стоя правил. Тома сидел рядом со мной. Пейсу - напротив, чуть не упираясь своими длинными ножищами в мои.
- Я сообщу тебе кое-что, что тебя удивит,- сказал Тома.- Я просмотрел бумаги Вильмена. Никакой он не офицер. Он бухгалтер.
Я рассмеялся. Тома и бровью не повел. Он не видел тут ничего смешного. То, что Вильмен выдавал себя не за того, кем он был на самом деле. Тома считал еще одним преступлением.  А я нет. Меня это даже не особенно удивило. По рассказам Эрве у меня уже давно создалось впечатление,  что Вильмен слишком усердствует, переигрывает. Но подумать только: один лжесвященник, другой лжедесантник! Самозванец на самозванце! Уж не знамение ли это новых времен?
Тома протянул мне удостоверение Вильмена - я мельком  поглядел на него и сунул в карман. В свою очередь я рассказал товарищам, что Фюльбер был одним из главных виновников опасности, которую мы только что пережили. Пейсу чертыхнулся. Тома молча стиснул зубы.
Там, где мы устроили засаду, теперь нас поджидали Мейсонье, Эрве, Морис и пленные. Мы посадили их всех на повозку и погрузили на нее винтовки, базуку, патроны и велосипед. Девять человек - груз немалый, даже для нашего Малабара, поэтому на самых крутых подъемах мы все, кроме Жаке, слезали с повозки, чтобы жеребцу было полегче. Воспользовавшись этим, я изложил товарищам свой план.
- Сначала ответь на мой вопрос, Бюр. Вы с Жанне провинились в чем-нибудь перед жителями Ла-Рока?
- В чем же мы могли перед ними провиниться? - ответил  Бюр даже с обидой в голосе.
- Мало ли в чем. В жестокостях, в «излишествах».
- Я скажу тебе напрямик,- объявил Бюр, весь так и лучась добродетелью.- Жестокость не в моем характере, да и не в характере Жанне. И уж если начистоту,- добавил  он во внезапном приливе откровенности,- у мели и случая-то подходящего не было. При Вильмене какие у новичка права? Если б ветеранам только почудилось, что я помышляю насчет «излишеств», они бы мне показали, где раки зимуют.
Краем уха я услышал, как Пейсу за моей спиной спросил  у Мейсонье, что значит «излишества».
- Еще вопрос,- продолжал я.- Южные ворота в Ла-Роке охраняются?
- Да,- ответил Жанне.- Вильмен поставил часовым одного парня из Ла-Рока: какой-то Фабре... Фабре - не помню, как дальше.
- Может, Фабрелатр?
- Точно.
- Ты чего? Чего там? - Это Пейсу, услышав мой хохот,  нагнал нас. Я пояснил, Тогда рассмеялся и он.
- И Фабрелатру дали винтовку?
- Да. Смех усилился.
- Тогда нет ничего проще,- продолжал я.- Мы подъедем к Ла-Року, но подойдут к воротам только Бюр и Жанне. Им откроют. Мы обезоружим Фабрелатра, и Жаке останется сторожить его вместе с Малабаром. Я выдержал паузу.
- И вот тут-то и начнется спектакль,- закончил я, весело подмигнув Бюру.
Он заулыбался в ответ. Он был счастлив, что мы теперь  с ним вроде бы сообщники. Он увидел в этом доброе предзнаменование. Тем более что я развернул сверток, который захватил с собой Пейсу, и раздал всем по бутерброду.  Бюр и Жанне пришли в восторг от домашнего хлеба,  в особенности Бюр, как повар-профессионал.
- Сами выпекаете хлеб? - с почтением спросил он.
- А то кто же! - ответил Пейсу.- В Мальвиле у нас есть мастера на все руки. И пекари, и каменщики, и слесаря, и кровельщики. Есть даже собственный кюре -  Эмманюэль. А каменщик - это я,- скромно добавил  он.
Само собой. Пейсу не станет распространяться о том, как он надстроил крепостную стену, но я догадываюсь, что он подумал именно о ней и мысль о собственном шедевре, который простоит кока, согревает ему сердце.
- Одна загвоздка - дрожжи,- вмешался в разговор Жаке с высоты повозки.- Скоро они у нас все выйдут.
- Да их полным-полно в замке Ла-Рока,- сообщил Бюр, довольный тем, что может оказать нам услугу.
И впился крепкими белыми зубами в бутерброд, как видно решив, что наша фирма - надежная.
- Так вот мой план,- сказал я.- Как только мы обезвредим  Фабрелатра, Бюр и Эрве вдвоем войдут в Ла-Рок с винтовками на плече. Отыщут Фюльбера и скажут ему: Вильмен захватил Мальвиль. Взял в плен Эмманюэля Конта и посылает его тебе. Твое дело немедля собрать в капелле всех ларокезцев и в их присутствии устроить над ним публичный суд».
Мои слова подействовали на всех по-разному. Пейсу, Эрве, Морис и оба пленника оторопели. Мейсонье вопросительно  поглядел на меня. Тома был явно недоволен. Жаке обернулся с повозки и бросил на меня испуганный взгляд - он боялся за меня.
- Сначала вы удостоверитесь, что в капелле действительно  собрались все,- продолжал я,- и тогда пойдете за иной к южным воротам. Я явлюсь один, безоружный, под охраной Егора, Жанне и Эрве с Морисом - все четверо с вставками на плече. И тут начнется суд. Ты, Эрве, поскольку  представлять Вильмена будешь ты, должен дать дню возможность защищаться и предоставить слово тем из ларокезцев, которые захотят выступить.
- А мы что же? - спросил Пейсу, огорченный тем, что не увидит спектакля.
- А вы подоспеете к концу, когда за вами придет Морис. Появитесь все четверо и приведете с собой Фабрелатра. Есть, у тебя чем привязать, Малабара. Жаке?
- Да,- ответил Жаке, глядя на меня с тревогой.
- Я выбрал Бюра, потому что Фюльбер знает его как повара, и Эрве, потому что у него определенный актерский талант. Говорить будет один Эрве. Так что никто не собьется.
Наступило молчание. Эрве с важным видом гладил свою остроконечную бородку. Я понял, что он уже репетирует  роль.
- Теперь можно садиться,- сказал Жако, придерживая Малабара.
- Поезжайте,- пригласил я жестом наших новобранцев  и пленных.- Мне надо поговорить с друзьями.
Я чувствовал - в Тома назрел нарыв, надо его вскрыть, пока еще не поздно. Я подождал, чтобы повозка обогнала нас метров на десять. Тома держался слева от меня, Мейсонье  справа, а справа от него - Пейсу. Шли мы шеренгой.
- Это что еще за цирк? - тихо и гневно спросил Тома.- На что он тебе нужен? Все это пустая трата времени,  надо схватить Фюльбера за шиворот, поставить к стенке и расстрелять! Я обернулся к Мейсонье.
- Ты согласен с точкой зрения Тома?
- Смотря по тому, что мы собираемся делать в Ла-Роке,- ответил Мейсонье.
- То, что и собирались - взять власть.
- Так я и думал,- сказал Мейсонье.
- Не то чтобы это меня так уж прельщало, но без этого  не обойтись. Слаб Ла-Рок - слабы и мы, вот где постоянная  для нас опасность. Любая банда может захватить замок  и использовать как базу для нападения на Мальвиль.
- И к тому же в Ла-Роке богатые земли,- добавил Пейсу.
Я сам об этом думал. Но не сказал. Недоставало только,  чтобы Тома упрекнул меня в алчности. А это было бы уж совсем несправедливо. Для меня тут важна не собственность,  а безопасность. За недолгие минувшие месяцы я полностью отрешился от всякого чувства собственности. Я даже забыл, что Мальвиль когда-то принадлежал мне. Просто я боялся, что какой-нибудь энергичный субъект сколотит банду, захватит Ла-Рок и рано или поздно богатые  земли станут залогом его могущества. А я не желаю, чтобы у нас был сосед, способный нас поработить. Но и сам не хочу порабощать Ла-Рок. Я хочу союза двух общин-близнецов,  которые взаимно помогают и поддерживают  друг друга, но при этом каждая сохраняет свое лицо (* В дальнейшем эти слова часто цитировали и ларокезцы, и мы сами, причем иногда для защиты противоположных точек зрения. ( Примечание Тома.))
- В таком случае,- сказал Мейсонье, - Фюльбера  расстреливать нельзя.
- Это еще почему? - с вызовом спросил Тома.
- Надо постараться взять власть, не проливая крови.
- Тем более крови священника,- добавил я.
- Он не священник, а самозванец,- сказал Тома.
- Неважно, поскольку есть люди, которые ему верят.
- Допустим,- согласился Тома.- Но я все равно не пойму, к чему весь этот розыгрыш. Это же просто несерьезно,  балаган какой-то!
- Пускай балаган. Но зато моя затея преследует совершенно  конкретную цель: вынудить Фюльбера разоблачить  себя как сообщника Вильмена перед всеми ларокозцами. А он сделает это с тем большим цинизмом, что воображает,  будто сила на его стороне.
- А дальше что?
- А то, что это признание будет служить уликой против  него, когда мы устроим ответный суд - над ним самим.
- И не осудим его на смертную казнь?
- Поверь мне, я сделал бы это с величайшей охотой, но тебе уже объяснили - это невозможно.
- Что же тогда?
- Не знаю, может, осудим на изгнание. Тома остановился, мы остановились тоже, и подождали, пока повозка отъехала подальше.
- И ради этого,- заговорил он тихим, негодующим голосом,-ради того-лишь, чтобы его изгнать, ты готов доверить свою жизнь четырем парням, про которых ровным  счетом ничего не знаешь? Четырем вильменовским головорезам!
Я посмотрел на него. Наконец-то я понял, почему он так ополчился против моего «балагана». По сути, причина та .же, что у Жаке. Он просто боится за меня. Я пожал плечами. На мой взгляд, я не рисковал ничем. Со вчерашнего  дня Эрве и Морис могли нас предать десятки раз. Но не предали, а сражались бок о бок с нами. А двое пленников  мечтают лишь об одном - чтобы их как можно скорее приняли в нашу общину.
- У них ведь будет оружие, а у тебя нет.
- У Эрве и Мориса будут винтовки с полными обоймами,  у Бюра и Жанне - незаряженные. А у меня есть вот что.
Я вынул из кармана маленький револьвер, принадлежавший  еще дяде,- я прихватил его из ящика стола, когда  переодевался. В общем-то игрушка. Но так как после стычки у берегов Рюны я привык всегда ходить с ружьем, я чувствовал себя без оружия как бы раздетым. И я понял,  что, несмотря на игрушечные размеры револьвера, при виде его Тома успокоился.
- А я считаю,- сказал Мейсонье, который со всех сторон, и так и эдак, обмозговывал мой план, - мысль дельная. Раз Жозефы и Газели в замке нет, ларокезцы не знают, что Фюльбер спелся с Вильменом. А согласившись тебя осудить, он сразу себя перед ними разоблачит. Вот в чем суть,- повторил Мейсонье вдумчиво и веско.- К общем,  затея дельная. Заставить врага саморазоблачится.
 

ГЛАВА XVIII

«Суд» надо мной должен был состояться в капелле замка,  так как церковь нижней части города сгорела в День происшествия. В былые времена в этой капелле по воскресеньям  служил мессу священник, друг Лормио, и на эту службу в знак особого благорасположения приглашались именитые жители Ла-Рока и его окрестностей. С женами и детьми они составляли круг избранных, человек в двадцать.  В семействе Лормио не принято было делить бога с кем ни попадя.
Я уже говорил, что замок в Ла-Роке был построен в эпоху Ренессанса, то есть по понятиям мальвильцев совсем  недавно, но капеллу возвели еще в XII веке. Это был узкий продолговатый зал, его своды с нервюрами опирались  на столбы, а те в свою очередь - на очень толстые стены, прорезанные рядом окон ненамного шире бойниц. В полукружии, куда вписывался клирос, своды были сломлены  иначе - снаружи их подпирали контрфорсы, а внутри -  невысокие колонны. Эта часть капеллы в спор время наполовину развалилась, но ее с большим тактом восстановил архитектор из Парижа. Лишнее доказательство, что за деньги можно купить все, даже вкус.
Позади обращенного к пастве алтаря (простой мраморной  доски на двух опорах) Лормио пожелали восстановить замурованное стрельчатое окно и заказали для него прекрасный  витраж. По замыслу солнце должно было освещать  со спины священника, отправляющего мессу. На беду, Лормио не учли, что витраж обращен на запад, и по утрам разве что чудом священнослужитель мог предстать перед верующими окруженный ореолом. Впрочем, никто не оспаривал,  что окно здесь весьма кстати, ибо немногочисленные узкие проемы в боковых стенах создавали в нефе полумрак склепа. В этом таинственном сумраке, где прихожане двигались  наподобие теней, каковыми они готовились стать, они по крайней мере отчетливо различали алтарь, суливший  им надежду.
Насколько я мог судить, в капелле собрались все ларокезцы. Но, войдя с послеполуденного солнца и жары в эту средневековую пещеру, где меня сразу охватило холодом и сыростью, я на минуту почти ослеп. Как мы уговорились, четверо вооруженных бойцов Вильмена усадили меня на ступеньку, ведущую к алтарю. Сами они с суровым видом тоже уселись рядом со мной - по двое с каждой стороны, поставив винтовки между коленями. За моей спиной находился  уже описанный мной алтарь, современный и строгий,  а еще глубже и чуть выше - витраж Лормио. Пора бы ему заиграть на свету, потому что был пятый час дня, но, как раз когда я входил в капеллу, солнце заволокло облаками.  Опершись на верхнюю ступеньку лестницы, я скрестил  руки на груди и попытался разглядеть лица собравшихся.  Сначала я различал только блестевшие глаза да пятна белых рубах. Лишь мало-помалу я начал узнавать ларокезцев. И с горечью убеделся, что кое-кто отводит взгляд. В том числе старик Пужес. Но слева в скудном свете бокового витража я увидел когорту моих друзей. Марсель Фальвин, Жюдит Медар, обе вдовы - Аньес Пимон и Мари Лануай, и два фермера, имена их я так и не вспомнил. В первом ряду я заметил Газеля. сцепившего на животе вялые руки,- над его узким лбом были взбиты кудряшки,  напоминавшие мне моих покойных сестер.
Когда меня ввели в капеллу через маленькую боковую дверь у хоров, я не заметил Фюльбера. Как видно, он расхаживал  по главному проходу и как раз в эту минуту находился  ближе к большой стрельчатой двери в глубине капеллы.  Когда я сел, я тоже не разглядел его, потому что у входа в неф казалось особенно сумрачно - в этой его части  не было боковых окон. Но в тишине, воцарившейся при моем появлении, еще не видя Фюльбера, я услышал его шаги, гулко отдававшиеся по каменным плитам пола. Шаги стали приближаться; и мало-помалу' Фюльбер вышел из мрака в полумрак. Его темно-серый костюм, серая рубашка,  черный галстук сливались с общим темным фоном. И первое, что я увидел, был его белый лоб, белая прядь на черном шлеме волос, провалы глаз и щек. А еще секунду  спустя увидел серебряный крест, подрагивавший на его груди и явно противоречивший вполне земным страстям, которые в ней бушевали.
Фюльбер приближался ко мне неторопливо, размеренным  и твердым шагом, властно стуча каблуками по каменным  плитам; он неестественно вытянул вперед шею, как бы нацелив на врага голову, с таким видом, точно хотел сожрать  меня живьем. Однако примерно в трех шагах от меня он остановился, заложил руки за спину, слегка покачиваясь  взад и вперед, и словно, прежде чем расправиться со мной, решил заворожить врага взглядом, молча уставился  на меня сверху вниз, покачивая головой. Даже на таком  близком расстоянии я не видел очертаний его тела - темное облачение терялось в сумраке капеллы. Но голову его, как бы парившую надо мной, я видел прекрасно и был поражен выражением его красивых косящих глаз. Глаза эти выражали лишь доброту, сострадание и печаль, да и равномерные, соболезнующие пивки наводили на мысль, что он сейчас переживает «прискорбнейшую минуту»  в своей жизни.
Я был разочарован, более того, встревожен. Не то чтобы я хоть на миг поверил в искренность Фюльбера, но, если он вздумает ставить, только на карту евангельского милосердия,  моя карта бита, план мой бесплоден, да и впоследствии  будет весьма затруднительно вынести приговор человеку,  отказавшемуся меня судить. А этот полный сострадания  взгляд, казалось, сулил именно отказ от судилища.
Молчание длилось несколько долгих секунд. Ларокезцы поглядывали то на меня, то на Фюльбера и удивлялись, почему  он молчит. А я начал успокаиваться. Я понял, что это вступительное молчание обычный трюк фокусника, желающею  привлечь внимание публики, а кроме того - я готов  был в этом поклясться,- садистские штучки, цель которых  заронить в сердце обвиняемого ложную надежду. Внимательно вглядываясь в лицо Фюльбера, я вдруг понял: дело не в том, что глаза его смотрят в разные стороны, разница  в их выражении. Левый в соответствии с отеческими кивками и печальной складкой губ проникнут милосердием.  А правый сверкает злобой, как бы опровергая посулы левого: достаточно сосредоточить взгляд на этом полыхающем  ненавистью зрачке, мысленно отвлекшись от остальной  части физиономии Фюльбера, и все сомнения рассеятся.
Меня очень порадовало мое открытие, оно завершало двуликость этого Януса-Фюльбера: грубые руки с расплющенными  кончиками пальцев противоречили интеллигентному  лицу, изможденное лицо противоречило дородному  телу. По сути, еще до того как этот человек открывал рот, все его естество, включая глаза, громоздило обман на обман и тут же себя разоблачало.
Но вот наконец он заговорил. Голосом низким и глубоким,  как звук виолончели, мелодично, елейно. А содержание  его речи с первой же фразы превзошло все мои надежды.  У него нет слов, начал Фюльбер, дабы выразить сожаление  по поводу обстоятельств, в каких он меня видит. Он глубоко скорбит об этих обстоятельствах (я мог бы побиться  об заклад, что услышу эти слова), особенно памятуя «сердечную» дружбу, какую он ко мне питал, дружбу, которую  я предал, но для него было весьма и весьма горестно  отречься от друга из-за преступлений, на которые того толкнула гордыня и которые ныне навлекли на меня кару, в чем он, Фюльбер, видит перст божий...
Сокращу всю эту вступительную муть. За ней последовала  обвинительная речь, мало-помалу терявшая свою первоначальную  елейность. После первого же обвинения, выдвинутого  против меня,- речь шла о том, что он именовал « похищением» Кати,- в зале начался ропот, причем ропот усиливался, несмотря на все более грозные взгляды, которыми Фюльбер окидывал собравшихся, и жесткий и резкий тон, каким он перечислял свои претензии.
В вину мне вменялись три пункта: я похитил, нарушив постановление приходского совета, девушку, жительницу Ла-Рока, и, обесчестив, передал ее одному из своих людей, обвенчав их для виду. Я надругался над святой верой, заставив  своих слуг избрать меня священниками пародируя вкупе с ними церковные обряды и таинства. Воспользовавшись  этим, я вдобавок дал волю своим еретическим наклонностям,  дискредитируя речами и поступками исповедь. Наконец, я всеми силами поддерживал злонамеренные, подрывные элементы в Ла-Роке в открытом бунте против их пастыря и письменно угрожал вооруженным вмешательством,  если против них будут применены санкции. На основании несостоятельных ссылок на исторические факты  я даже пытался утвердить свои сюзеренные права на Ла-Рок.
- Нет никакого сомнения,- заключил Фюльбер,- что, если бы капитан Вильмен (он его называл капитаном), не водворился в Ла-Роке (ропот, крики: «Лануай! Лануай!»), Ла-Рок рано или поздно стал бы жертвой преступных  замыслов Копта, и нетрудно себе представить, какие последствия это повлекло бы за собой для жизни и свободы наших сограждан.- (Громкие настойчивые крики: « Лануай! Лимон! Курсежак!»)
К этому времени обстановка в капелле накалилась до крайности. Три четверти собравшихся, потупив глаза, хранили  враждебное молчание - видно было, что речи Фюльбера и его сверкающие взгляды еще держат их в страхе. Но остальные - Жюдит, Аньес Лимон, Мари Лануай, Марсель Фальвин и два фермера, имена которых я тщетно пытался вспомнить, точно с цепи сорвались. Они протестовали, кричали,  вскакивали с мест и, перегнувшись вперед, даже грозили  Фюльберу кулаками. Особенно неистовствовали женщины.  Казалось, если бы не четверка якобы охранявших меня стражей, они кинулись бы прямо в капелле на своего кюре и растерзали его в клочья.
У меня было такое чувство, будто суд надо мной сыграл роль детонатора. Взорвалась ненависть оппозиции к пастырю  Ла-Рока. Впервые она проявилась так открыто и с такой  силой - Фюльбер был потрясен.
Ловкому лжецу, ему, как видно, удавалось обманывать и самого себя. С тех пор как он владычествовал в Ла-Роке, он, должно быть, сознательно принимал внушаемый им страх за всеобщее почтение. Он, конечно, не предполагал, что его так ненавидят ларокезцы - все до единого,- потому  что, хотя большинство держало себя пока еще осторожно  и выражало свое отношение лишь приглушенным ропотом, ясно было, что оно настроено столь же враждебно. Накал этой ненависти сокрушил Фюльбера. Он задрожал всем телом, как статуя, которую сбрасывают с пьедестала. Он покраснел, потом побледнел, сжал кулаки, пытался начать  одну фразу, потом другую, так ни одной и не кончил, лицо его осунулось, стало подергиваться, а в глазах попеременно  вспыхивали страх и злоба.
Однако Фюльбер не был трусом. Он не отступил. Твердым  шагом подойдя к хорам, он поднялся по ступеням и, став между Жанне и Морисом, вытянул руку вперед, требуя  тишины. И удивительное дело, через несколько секунд он тишины добился - так сильна была в Ла-Роке привычка  ему повиноваться.
- Вижу,- сказал он голосом, дрожащим от гнева и возмущения,- вижу, что настал час отделить добрые семена  от плевел. Здесь есть люди, именующие себя христианами,  но которые ничтоже сумняшеся вступили в заговор против своего пастыря за его же спиной. Пусть заговорщики  запомнят: я не дрогнув исполню свой долг. Если здесь есть люди, сеющие смуту и вводящие паству в соблазн,  я отлучу их от церкви, я очищу от скверны дом отца моего!
Речь эта вызвала негодующие крики и бурный протест. В особенности неистовствовала Мари Лаиуай, которую еле удерживали Марсель и Жюдит. Она кричала истошным голосом: « Ты сам скверна и есть. Это ты пировал за одним столом с убийцами моего мужа!»
С того места, где я сидел, я видел только правый глаз моего обвинителя. Он пылал безудержной ненавистью. От ярости Фюльбер потерял обычную свою ловкость и самообладание.  Он уже не пытался изворачиваться, он шел напролом.  Он не лукавил, он бросал открытый вызов. Он чувствовал  за собой штыки Вильмена, это давало ему ощущение  силы, он решил довести ларокезцев до крайности, а потом сломить их. В течение всего нескольких минут он скатился к тому примитивному уровню мышления, который  свойствен был Вильмену,- наверное, дурные примеры заразительны. В это мгновение, ополчившись против своих сограждан, он, опьяненный злобой, несомненно, помышлял лишь об одном - покарать их мечом.
Фюльбер снова простер руки, снова воцарилось относительное  молчание, и он завопил, каким-то не своим, но бархатным,  а визгливым, чуть ли не истерическим голосом, и не было в этом голосе даже отдаленного сходства с виолончелью.
- А что касается истинного подстрекателя всех этих распрей, Эмманюэля Конта, то вы сами своим поведением вынесли ему приговор. От имени приходского совета осуждаю  его на смерть!
Тут поднялся такой шум, какого я даже не ждал. Я заметил,  что сидевший справа от меня Эрве беспокойно оглядывается,  очевидно боится, как бы ларокезцы не накинулись  на него и его товарищей и не обезоружили их - такая в них бушевала ярость. Думаю, они только потому не перешли  от слов к делу, что не были к этому подготовлены, а главное, у них не было руководителя. И еще потому, что присутствие Фюльбера, его смелость и откровенная ненависть,  написанная на его лице, все-таки еще держали их в узде.
Когда его бывший дружок сослался на приходский совет,  Газеля передернуло. Он покачал головой и в знак несогласия  вяло помахал перед носом руками. Наклонившись к Эрве, я шепнул:
- Предоставь слово Газелю, кажется, он хочет что-то сказать.
Эрве встал и, вставая, перебросил винтовку за плечо, чтобы подчеркнуть свои миролюбивые намерения. Так он постоял секунду, изящно опершись на, левую ногу, и поднял  руку, словно просил внимания, его открытое мальчишеское  лицо так и сияло простодушием. Добившись тишины,  он сказал спокойным, вежливым голосом, прозвучавшим  резким контрастом с оглушительным воплем Фюльбера.
- Кажется, аббат Газель хочет что-то сказать. Предоставляю  ему слово.
И Эрве сел. Сдержанный, я бы сказал даже, светский тон молодого, изящного Эрве, а также и то, что, не спросясь Фюльбера, он предоставил слово Газелю, ошеломили  всех, и в первую очередь самого Фюльбера; он не мог взять в толк, как это доверенный человек Вильмена позволяет  высказаться Газелю - тому самому Газелю, который осудил убийство Лануая и «излишества» Вильмена!
Сам Газель весьма опечалился, получив слово, которого не просил. Куда приятнее было выразить свое недовольство  жестами: наговоришь здесь лишнего и попадешь в историю.  Но в зале уже раздались крики: «Говорите, мсье Газель. говорите!», да и Эрве знаками подбадривал оратора,  и Газель решился встать. Его длинное клоунское лицо, увенчанное седыми буклями, было какое-то дряблое, бесполое,  растерянное, а бесцветный, тонкий голосок нельзя было слушать без улыбки. И однако, он сказал то, что ему следовало сказать в присутствии всех нас, в присутствии самого Фюльбера, и сказал не без отваги.
- Я хотел бы только заметить,- заявил Газель, скрестив  кисти рук на уровне груди,- что с тех пор, как я покинул  замок из-за всех тех гнусностей, которые творились в Ла-Роке, приходский совет больше не собирался.
- Ну и что? - немедленно парировал Фюльбер с уничтожающим  презрением.- Какое нам дело до того, вышел ты или нет из приходского совета, болван безмозглый! По длинной зобатой шее Газеля прошла судорога, его безвольное лицо сразу посуровело. Такие вот неполноценные  люди никогда не прощают обид, затрагивающих их самолюбие.
- Прошу прощения, монсеньер,- заговорил он совсем другим голосом, сварливым, пронзительным голосом старой  девы,- но вы же сами сказали, что осуждаете мсье Конта именем приходского совета. А я хочу обратить ваше внимание на то, что приходский совет не собирался и к тому же я, как член совета, не согласен с приговором, вынесенным  мсье Конту.
Речь Газеля была встречена аплодисментами, причем аплодировала не только пятерка оппозиционеров, но еще двое или трое из молчаливого большинства, которых, по-моему, пристыдило мужественное поведение Газеля. Оратор  сел на место, краснея и трепеща, и Фюльбер тотчас же обрушил на него громы и молнии.
- Обойдусь и без твоего согласия, жалкое ты ничтожество!  Ты обманул мое доверие. Я тебе припомню твои слова, ты мне за них заплатишь!
В ответ на выпад Фюльбера поднялось гиканье, а Жюдит, вспомнив вдруг времена, когда она принадлежала к партии левых христиан, обрушилась на Фюльбера, выкрикивая  во весь голос: «Нацист! Эсэсовец!» Марсель уже не удерживал ее. Я испугался: а что, если ларокезцы обретут в ней вождя и она поведет их в бой, в особенности я боялся за жизнь наших новобранцев. Я встал и громко сказал:
- Прошу слова.
- Говори,- тотчас с облегчением отозвался Эрве.
- То есть как? -заорал Фюльбер, обратив свою ярость против Эрве.- Ты предоставляешь слово этому негодяю?  Лжесвященнику! Врагу церкви! Да ты с ума сошел! Ведь я приговорил его к смерти!
- Тем более,- сказал Эрве, невозмутимо поглаживая свою остроконечную бородку.- Должны же мы по крайней  мере дать ему последнее слово.
- Безобразие! - продолжал вопить Фюльбер.- Что это еще за штуки! Глупость это или измена? Своевольничать  вздумал! Неслыханно! Я приказываю тебе немедленно  заткнуть осужденному рот, понял?
- Ваших приказов я слушаться не обязан,- возразил Эрве с достоинством.- Вы мне на начальник. В отсутствие Вильмена здесь командую я,- продолжал он, похлопывая ладонью по прикладу винтовки,- а я решил дать слово обвиняемому.  И он будет говорить столько, сколько ему вздумается.
И тут произошло нечто совсем уже невероятное - добрая  половина ларокезцев дружно захлопала Эрве. Правда, в банде он был новичком и, так же как и его товарищи, не принимал участия в упомянутых Газелем «гнусностях», так что ларокезцы зла на него не держали. И все-таки они аплодировали приспешнику Вильмена! Вот уж поистине  все перевернулось вверх дном!
- Безобразие,- кричал Фюльбер, сжимая кулаки, а его косые глаза вылезали из орбит.- Ты, видно, не понимаешь,  что, предоставляя слово этому субъекту, действуешь как сообщник бунтовщиков и смутьянов. Это тебе даром не пройдет! Предупреждаю: я все сообщу твоему командиру, и он тебя примерно накажет!
- Сомневаюсь,- заявил Эрве с такой неподдельной невозмутимостью,  что я подумал, уж не хватил ли он через край и не заподозрит ли Фюльбер правды.- Так или иначе,-  продолжал он,- сказанного не воротишь: слово имеет обвиняемый.
- Ах так,- завизжал Фюльбер.- Ну так я его слушать  не стану. Я ухожу! Иду к себе и буду ждать, пока вернется Вильмен.
Он спустился по ступеням и под крики оппозиции решительно  зашагал по центральному проходу к двери. Вот это-то меня никак не устраивало. В отсутствие Фюльбера трудно  будет повернуть обвинения против него. Я громко крикнул  ему вслед:
- Выходит, ты так боишься моих слов, что даже не решаешься меня выслушать!
Он остановился и, круто повернувшись, стал ко мне лицом.  А я продолжал звучным голосом:
- Сейчас четверть шестого. Вильмен пообещал быть здесь в пять тридцать. Стало быть, мне осталось жить всего четверть часа, по я внушаю тебе такой страх, что и в эти последние четверть часа ты дрожишь как осиновый лист и торопишься забиться под кровать, чтобы там дожидаться своего повелителя! Да, да, я не ошибся - даже не под одеяло,  а под кровать!
Поведение Эрве насторожило Фюльбера. Но мое заявление  о том, что Вильмен прибудет через пятнадцать минут, сразу ого успокоило. К тому же я ловко кольнул его копьем в бок, упрекнув в трусости. Впрочем, я уже говорил: трусом  он не был. Но в его силе была слабинка. Как все смелые  люди, он кичился своей смелостью. Поэтому, как я и предполагал, он принял мой вызов.
Бледный, весь подобравшийся, со впалыми щеками и горящими глазами, он застыл на месте и бросил с презрением:
- Можешь молоть любой вздор. Мне от этого ни жарко ни холодно. Пользуйся случаем, пока не поздно. Я подхватил брошенный мне мяч.
- Я воспользуюсь им прежде всего для того, чтобы опровергнуть твои обвинения. Начнем с Кати. Я не обесчестил  ее, как ты посмел здесь утверждать, и вовсе я ее не похищал. Это чистейшая выдумка. По доброй воле, с разрешения  дяди («Верно!»,- тотчас закричал Марсель - теперь  я уже не боялся его подвести), она отправилась в Мальвиль навестить свою бабушку. Там она влюбилась в Тома и вышла за него замуж. А тебе, Фюльбер, это пришлось  не по нутру, потому что ты хотел, чтоб она прислуживала  тебе в замке.
Раздались смешки, Фюльбер закричал:
- Это бессовестное вранье!
- Э, погодите,- тут же сказала, не попросив слова, низенькая тучная женщина лет сорока с лишком.
Она встала. Это была Жозефа, экономка Фюльбера. Вообще-то ларокезцы смотрели на пес свысока, потому что она была португалкой (а наши ларокезцы заядлые националисты),  но любили ее за острый язык. «Уж если у пес что на сердце, она все тебе напрямик выложит».
Красотой Жозефа не блистала. Кожа у нее такая, будто век не знала ни воды, ни мыла. Вдобавок Жозефа была коротконогая, толстощекая и грудастая. По в крепких белых  зубах, крупном подбородке, черных, на редкость живых  глазах и пышной шевелюре Жозефы чувствовалась какая-то добродушная животная сила.
- Погодите,- продолжала она с резким простонародным  акцептом, что придавало особенную убедительность ее словам,- какое же это вранье, когда это самая что ни на есть правда. Это правда, монсеньер хотел меня выгнать, а заместо меня взять девчонку! А уж она бы не так его ублажала,-  добавила Жозефа, не знаю, с искренним или притворным  простодушием.
Под смех и шуточки по адресу Фюльбера она села на место. Я отметил, что он, однако, не решился отбрить Жозефу. Зная, видно, ее язычок, он предпочел снова накинуться  на меня.
- Не понимаю, что ты выиграешь, раздувая все эти сплетни против твоего епископа! - высокомерно выкрикнул  он.
- Прежде всего, ты не мой епископ! Пет! А выиграю то, что уличу тебя в распространении разных небылиц. Вот, кстати, одна ил них, и нешуточная. Ты заявил, будто я заставил  своих слуг избрать меня священником. Так вот, во-первых, да будет тебе известно, что у меня слуг нет,- веско  сказал я,- у меня есть друзья, и все мы равноправны. В отличие от Ла-Рока ни одно важное решение в Мальвиле не принимается, пока его не обсудят все сообща. А хочешь знать, почему меня избрали священником? Сейчас скажу: ты хотел навязать нам в этой роли мсье Газеля, а мы этого не хотели. Надеюсь, мсье Газель не обидится на мои слова. Вот почему друзья избрали меня аббатом. А хороший пли плохой из меня священник, судить не мне. Я священник по избранию, равно как и мсье Газель. И стараюсь делать свое дело добросовестно. На безрыбье и рак рыба. Думаю, что я не хуже мсье Газеля и уж наверняка много лучше тебя. (Смех, аплодисменты.)
- Твоими устами глаголет гордыня,- закричал Фюльбер.-  Ты лжепастырь, вот ты кто! Дурной пастырь! Чудовищный!  И ты это сам знаешь! Я уже не говорю о твоей личной жизни...
- А я о твоей...
Тут он промолчал. Как видно, побоялся, что я расскажу о Мьетте.
Довольно и одного примера,- в бешенстве продолжал он.- Ты относишься к исповеди как еретик и как еретик  ее осуществляешь!
- Не знаю,- скромно возразил я,- ересь это или нет. Я не настолько сведущ в религии, чтобы судить об этом. Скажу только одно - я отношусь к исповеди с осторожностью,  ибо в руках дурного пастыря она легко может стать орудием наушничества и порабощения.
- И вы правы, мсье Копт,- зычно выкрикнула Жюдит,- в Ла-Роке исповедь и стала таким орудием в руках этого эсэсовца!
- Молчите, вы,- повернулся к ней Фюльбер,- вы бесноватая,  бунтовщица и дурная христианка!
- И не стыдно тебе,- крикнул Марсель, наклонившись  вперед и ухватившись могучими руками за спинку стула.- так разговаривать с женщиной, да еще с женщиной,  которая куда образованней тебя и даже однажды поправила  тебя, когда ты молол чепуху о братьях и сестрах Христовых.
- Поправила! - завопил Фюльбер, воздев руки к небу.- Да эта психопатка ничего не смыслит в Евангелии! Братья и сестры - это ошибка в переводе: речь идет о двоюродных братьях и сестрах Христа, я уже говорил!
Кто бы мог подумать - в самый разгар суда началась вдруг эта неожиданная дискуссия о толковании евангельских  текстов. Воспользовавшись этим, я шепнул Морису:
- Ступай к товарищам, скажи им, чтобы подошли к дверям капеллы. Как только я объявлю о смерти Вильмена, пусть войдут.
Проворный и бесшумный, как кошка, Морис исчез, а я позволил себе прервать Жюдит, -которая, позабыв обо всем Да свете, яростно препиралась с Фюльбером по вопросу об Иисусовой родне.
- Минутку,- вмешался я.- Позвольте мне закончить. Воцарилось молчание. Жюдит, позабывшая было о норм присутствии, глядела на меня с виноватым видом.
- Перехожу к последнему преступлению, в котором меня обвиняет Фюльбер,- невозмутимо продолжал я.- Я написал ему письмо, в котором будто бы предъявлял сюзеренные права на Ла-Рок и объявлял, что намерен силой  захватить и поработить город. Очень жаль, что Фюльбер  не счел нужным огласить мое письмо, тогда все присутствующие  могли бы убедиться, что ничего такого в нем на было. Но допустим, что было. Допустим даже, что я объявил, будто намерен напасть на Ла-Рок. Но только спрашивается:  разве я это сделал? Разве это я явился код покровом  темноты и, зарезав часового, ворвался в Ла-Рок? Разве это я разграбил городские запасы, притеснял жителей,  насиловал женщин? Разве это я вырезал всех до одного  жителей Курсежака? А ведь того, кто все это сделал, Фюльбер зовет своим другом! А меня осуждает на смерть за то, что я, по его словам, только намеревался это сделать! Вот оно, правосудие Фюльбера: смерть невиновному, дружба с преступником!
Солнце как нельзя кстати осветило витраж за моей спиной,  а Эрве еще более кстати в последний раз сыграл роль наемника.
- Эй, обвиняемый, поаккуратнее! - сказал он.- Выбирай  выражения, когда говоришь о командире!
- Не перебивай меня, Эрве,- оборвал его я.- Комедия  закончилась.
Услышав, что я по-начальнически обращаюсь к своему стражу, Фюльбер вздрогнул всем телом, а ларокезцы широко  раскрыли глаза от изумления. Я выпрямился. Вернее сказать, расправил плечи. Я с наслаждением купался в лучах,  льющихся сквозь витраж. Я чувствовал, что даже зрение  у меня стало острее и все мое существо оживает от этого нежданного света. Удивительно, но даже сквозь разноцветные  стекла солнце согревало мне плечи и спину. Это было весьма кстати. Я весь продрог.
Когда я заговорил вновь, от моего первоначального спокойствия  не осталось и следа. Я уже не приглушал голоса, и он гремел под сводами капеллы.
- Арман, пытавшийся изнасиловать жену Лимона, убил Лимона, а ты взял его под защиту. Кобель зарезал Лануая, а ты пировал с ним - с ним и с Вильменом - за своим столом. Жан Фейрак перебил всех жителей Курсежака, а для тебя он оставался собутыльником. Почему ты так поступал? А потому, что надеялся войти в дружбу к Вильмену, потому что с его помощью рассчитывал после смерти Армана поддерживать в Ла-Роке тиранию, избавиться  и от внутренней оппозиции, и от Мальвиля.
Мой громовой голос звучал в мертвой тишине. Когда я кончил, я заметил, что Фюльбер успел уже овладеть собой.
- Хотел бы я знать,- заговорил он, и голос его запел, как виолончель,- какой прок от всей этой болтовни? Она не изменит твоей участи ни на волос.
- Вы не ответили на обвинения! - гневно крикнула Жюдит, подавшись, вперед.
Ее квадратный подбородок угрожающе выступал над вымокни воротником синего пуловера, а сверкающие голубые  глаза испепеляли Фюльбера.
- Мне ничего не стоит сделать это в двух словах,- отозвался  Фюльбер, украдкой посмотрев на часы. (Как вид но, ему удалось подавить свою тревогу, и он с минуты на минуту ожидал появления Вильмена.) - Стоит ли говорить,-  продолжал он,- что я вовсе не оправдываю всех действий капитана Вильмена и его людей и у нас, и в других  местах. Но солдаты - это солдаты, ничего не попишешь.  А моя задача, задача епископа ларокезского, по возможности  извлечь добро из этого неизбежного зла. Если с помощью капитана Вильмена я могу искоренить ересь в Ла-Роке и Мальвиле, я буду почитать, что исполнил свой долг.
Тут яростный, безудержный ропот в зале достиг высшего  накала. Признание Фюльбера возмутило не только оппозицию, но и робкое большинство. А я даже не пытался обернуть это в свою пользу, я молчал. К своему величайшему  изумлению, я почувствовал, что Фюльбер говорил почти искренне. О, я прекрасно понимал, что он не упустит случая свести свои личные счеты! И все-таки в эту минуту я понял, что этот священник-самозванец, этот шарлатан и авантюрист в конце концов настолько вошел в роль, что чуть ли не всерьез вообразил, будто он и впрямь хранитель  истинной веры!
Снисходительное обращение со мной моих стражей, как видно, ободрило собравшихся, хотя они и не до конца понимали,  в чем тут дело, и теперь со всех сторон по адресу Фюльбера неслись обвинения, угрозы и, с неменьшей страстью,  высказывались мелкие личные обиды. Так я услышал, как старик Пущее с ненавистью ускоряет «попа», что тот отказал ему однажды в стаканчике вина. Мне казалось, что теперь уже никто, кроме Фюльбера, не верит, будто вот-вот явится Вильмен. А Фюльбер цеплялся за эту призрачную надежду. Надежда эта окрепла, когда за его спиной возле большой стрельчатой двери послышался шум. Фюльбер обернулся, и в эту самую минуту из боковой двери появился  Морис и сделал мне знак, что мои друзья уже здесь.
Все более яростные проклятия сыпались на Фюльбера, который стоически застыл посреди главного прохода. Если бы слова, взгляды и жесты могли убивать, он давно был бы уже растерзан на куски. А я, прежде чем нанести последний  удар и зная, чем он грозит Фюльберу, колебался. Впрочем,  честно говоря, я позволил себе эту маленькую роскошь  в последнюю минуту просто для того, чтобы совесть моя осталась такой же белоснежной, как моя одежда. Потому  что было уже поздно. Я пустил машину в ход и не мог ее остановить. Если Фюльбер считал необходимым уничтожить  меня как еретика и подстрекателя, я считал необходимым  избавиться от него ради единения Мальвиля и Ла-Рока - основы нашей общей безопасности. Разница лишь в том, что я и в самом деле убью его - причем не приговаривая к смерти, без суда, без единого выстрела, даже но замарав рук.
Голос Фюльбера покрывали разъяренные вопли толпы. И я не мог не восхищаться тем, как храбро он, не сумев добиться  тишины, отвечал ненавидящим взглядом на взгляды своих врагов. А когда все-таки на миг воцарилась относительная  тишина, он нашел в себе силы снова бросить своей пастве вызов:
- Вы запоете по-другому, когда прибудет капитан Вильмен!
Он сам облепил мае задачу. Настал мой черед сделать решительный ход. Я действовал по вдохновению и радовался,  что в последнюю минуту меня осенила счастливая мысль. Я простер руку, как только что простирал Фюльбер, и, едва улегся шум, сказал сдержанным тоном:
- Не понимаю, почему ты так упорно величаешь Вильмена капитаном. Никогда он не был капитаном.- Я только  слегка подчеркнул интонацией прошедшее время.- У меня с собой,- тут я вынул бумажник ни заднего кармана,-  документ, который неопровержимо это подтверждает.  Это удостоверение личности. С отличной фотографией.  Все, кто видел Вильмена, легко ого узнают. И на этом документе черным по белому написано, что Вильмен бухгалтер. Мсье Газель, не откажите взять это удостоверение  и показать Фюльберу.
Внезапно все смолкло, и присутствовавшие в едином порыве сделали одно и то же движение, только одни - вправо, другие - влево, в зависимости от того, по какую руку от прохода кто сидел: вытянули шеи и наклонили головы,  чтобы увидеть Фюльбера. Потому что, как ни хотелось  в этот миг Фюльберу ослепнуть, слепым он не был.
Если документ, который я передал ему, попал ко мне в руки, что это могло означать? Фюльбер схватил протянутое  Газелем удостоверение. Ему достаточно было беглого взгляда. Лицо его сохранило бесстрастное выражение, он даже не побледнел. Но рука, державшая удостоверение, задрожала.  Мелкой, но частой дрожью - казалось, ее ничем нельзя унять. По напряженным чертам Фюльбера я понял, что он прилагает отчаянные усилия, чтобы справиться с клочком картона, который, точно крыло птицы, судорожно трепетал в его пальцах. Прошла томительная минута, ему не удавалось вымолвить ни звука. Теперь передо мной стоял человек, изо всех сил боровшийся с нахлынувшим на него ужасом. Я вдруг почувствовал отвращение к этой пытке  и решил ее сократить.
Я старался говорить так громко, чтобы мой голос услышали  те, кто находился за стрельчатой дверью за спиной Фюльбера.
- Пожалуй. пора все объяснить. Четверо вооруженных  стражей, которых вы видите рядом со мной,- славные  парни, Вильмен силой вынудил их вступить в свою банду. Двое из них перешли в наш лагерь еще до битвы, а двое поступили к нам на службу сразу после нее. Эти четверо - единственные из всех бандитов, кто остался в живых. А сам Вильмен в настоящее время занимает два квадратных метра мальвильской земли - ровно два.
Раздался изумленный гул, легко перекрытый низким голосом Марселя:
- Ты хочешь сказать - он убит?
- Именно. Жан Фейрак убит. Вильмец убит. За исключением  этих четверых парней, ставших нашими друзьями, все остальные убиты.
Тут большая стрельчатая дверь приоткрылась, и из нее по одному в капеллу вступили Мейсонье, Тома, Пейсу и Жаке с оружием в руках. Именно вступили, а не ворвались.  Двигались они спокойно, даже медленно. Не будь при них оружия, они легко могли бы сойти за мирных граждан. Они сделали несколько шагов по главному проходу, но я подал им знак остановиться. Мои стражи тоже по моему знаку встали и, окружив меня, застыли на месте. Когда прошла первая минута растерянности, собравшиеся загудели,  угрожая Фюльберу расправой. Только две группы вооруженных людей, с двух концов замыкавшие проход, молчали.
Дальнейшее было делом секунды. Услышав скрип стрельчатой двери, Фюльбер обернулся - последняя его надежда рухнула. Он вновь обратил в мою сторону искаженное  лицо и увидел, что я и мои стражники замкнули ловушку, в которую он попался. Нервы его не выдержали краха надежды, которую я успел ему внушить. Он сдался. Им завладела одна мысль - бежать, да, да, физически бежать  от этих людей, которые затравили его, как зверя. У него возник отчаянный план - пробраться к боковой двери через один из правых проходов. В ослеплении страха он ринулся как раз в тот ряд, где сидели Марсель, Жюдит и обе вдовы. Марсель даже не ударил его кулаком. Он просто  оттолкнул его ладонью, но, видно, не рассчитал при этом силы своих мускулов. Фюльбер отлетел в главный проход и растянулся на полу. Раздался свирепый вой. И из всех рядов, опрокидывая сиденья, ринулись разъяренные люди - Фюльбер исчез под грудой навалившихся на него тел. Я слышал только, как он два раза крикнул. Увидел в дальнем конце прохода Пейсу, на лице которого был написан  ужас и отвращение, он спрашивал меня взглядом, не пора ли ему вмешаться. Я отрицательно покачал головой.
Самосуд зрелище не из приятных, но в данном случае я считал его справедливым. И я не хотел лицемерить и притворяться, будто собираюсь пресечь его или сожалею о случившемся, ведь я сделал все, чтобы он свершился.
Крики ларокезцев утихли, и я понял, что перед ними бездыханное тело. Я ждал. Мало-помалу толпа, сбившаяся вокруг Фюльбера, стала рассеиваться. Люди отходили, возвращались  на свои места, поднимали упавшие стулья, одни все еще красные, разгоряченные, другие, как мне показалось,  пристыженные, понурые, с потупленными глазами. И те и другие переговаривались, рассыпавшись кучками. Я не слушал, о чем они говорят. Я глядел на тело, брошенное  посреди прохода. Потом знаком подозвал к себе товарищей.  Они двинулись по проходу, старательно обходя распростертого  на полу Фюльбера и отводя глаза в сторону. Один лишь Тома остановился осмотреть тело.
Хотя паши новые друзья из деликатности отошли в сторону,  мы молчали. Когда присевший на корточки Тома встал и поднялся ко мне по ступеням, я сделал два шага навстречу ему, чтобы поговорить с ним наедине. - Мертв? - спросил я, понизив голос. Он кивнул.
- Ну что ж,- сказал я тем же тоном,- ты должен быть доволен. Вышло, как ты хотел.
Он посмотрел на меня долгим взглядом. И в этом взгляде  я прочел ту смесь любви и неприязни, какую он всегда питал ко мне.
- Ты тоже этого хотел,- отрезал он. Я вновь поднялся по ступеням хоров. И, повернувшись к собравшимся, потребовал тишины.
- Бюр и Жанне отнесут Фюльбера в его комнату,- объявил я.- Прошу мсье Газеля проводить их и побыть у тела. Остальным предлагаю через десять минут возобновить  наше собрание. Нам нужно принять совместные решения,  в которых равно заинтересованы и Ла-Рок, и Мальвиль.
Гул голосов, вначале приглушенный, стал громче, как только Бюр и Жание унесли труп, словно их уход вычеркнул  из памяти стихийное деяние, стоившее Фюльберу жизни. Я попросил друзей, чтобы они как-нибудь незаметно  отвлекли от меня людей, которые теснились вокруг. Мне предстояло провести два-три важных разговора, требовавших  соблюдения известной тайны.
Я спустился по ступенькам и подошел к группе «мятежников» -  единственной, которая проявила мужество в час испытания и достоинство в минуту торжества, ибо ни один из них не принял участия в линчевании Фюльбера, даже Марсель. Отшвырнув Фюльбера в проход, он не тронулся с места, как и Жюдит, обе вдовы и оба фермера - оказалось,  что одного из них зовут Фожане, другого - Дельпейру. Убили Фюльбера слабодушные.
Аньес Лимон и Мари Лануай расцеловали меня. Но щекам  Марселя, дубленным, как та кожа, из которой он тачал башмаки, катились круглые слезы. А Жюдит, еще более мужеподобная, чем всегда, ощупывала мои мускулы, приговаривая:
- Вы были великолепны, мсье Конт. В своей белоснежной  одежде вы точно сошли с витража, чтобы сразить дракона.
При этом она усердно разминала мой бицепс своей мощной  дланью. Позже я замечал, что Жюдит вообще не может  разговаривать с мужчиной, если он еще не вышел из того возраста, когда способен ей нравиться (а учитывая ее собственный возраст, выбор был достаточно велик), не ощупывая его верхних конечностей. Я вспомнил, что при первом знакомстве Жюдит представилась мне как «холостячка»,  и, высказывая ей теперь свою благодарность, размышлял,  осталась ли она равнодушной к геркулесовым плечам Марселя и безразличен ли Марсель к ее мощным прелестям. Говорю это без всякой иронии - потому что Жюдит и в самом деле была обаятельна.
- Послушайте,- сказал я, понизив голос и увлекая их в сторону вместе с Фожане и Дельпейру, с которыми обменялся  долгим рукопожатием,- времени у нас в обрез. Нам надо организоваться. Нельзя допустить, чтобы подхалимы, плясавшие перед Фюльбером, захватили в Ла-Роке власть. Предложите выбрать муниципальный совет. Пока идет собрание,  напишите шесть ваших имен на листке бумаги и внесите этот список на голосование. Никто не осмелится выступить против.
- Только моего имени не пишите,- сказала Аньес Пимон.
- И моего не надо,- тотчас добавила Мари Лануай.
- Почему это?
- Получится слишком много женщин. Это им не понравится.  Вот мадам Медар - дело другое. Мадам Медар ученая.
- Зовите меня просто Жюдит, дружочек,- слазала Жюдит, положив руку на плечо Аньес. Женщин она тоже ощупывала.
- Да что вы, разве я посмею! - вспыхнув, отнекивалась  Аньес.
Я посмотрел на псе. И подумал, как мило краснеют блондинки, особенно с такой нежной кожей.
- А кто будет мэром? - спросил Марсель.- Среди нас складно говорит одна Жюдит. Но не в обиду вам будь сказано,-  добавил он, поглядев на нее с любовью и восхищением,-  они ни в жизнь не согласятся, чтобы мэром была женщина. Тем более, что ты,- добавил он, сбиваясь с «вы» на «ты», и, заметив это, покраснел,-по-местному не говоришь.
- Ответьте мне прямо на один вопрос,- живо сказал я.- Вы бы согласились выбрать мэром кого-нибудь из мальвильцев?
- Тебя? - с надеждой спросил Марсель.
- Нет, не меня. Например, Мейсонье. Краешком глаза я подметил, что Аньес слегка разочарована.  Возможно, она надеялась, что я назову другое имя.
- Что ж,- сказал Марсель,- он человек честный, положительный...
- И сведущ в военном деле,- добавил я,- а это вам пригодится для организации обороны.
- Я его знаю,- сказал Фожане.
- И я,- добавил Дельпейру.
Эти не станут тратить слов попусту. Я поглядел на их открытые широкие загорелые лица. «Я его знаю» - этим сказано все.
- А все же,- возразил Марсель.
- Что «все же»?
- Ну, в общем, он коммунист.
- Марсель, будьте же благоразумным,- укорила его Жюдит.- Что значит коммунист, когда партий больше не существует?
Говорила она хорошо поставленным преподавательским голосом, приведись мне общаться с нею каждый день, меня бы это, наверное, немножко раздражало, но Марселю, как видно, очень нравилось.
- Что верно, то верно,- согласился он, кивая лысой головой.- Но все же диктатура нам здесь ни к чему, мы уж и так сыты ею по горло.
- Мейсонье вовсе не склонен к диктатуре,- сухо возразил  я.- Отнюдь. Даже подозревать его в этом оскорбительно.
- Да я не в обиду ему говорю,- сказал Марсель.
- И потом, не забудь - теперь у нас будут винтовки,-  заметил Фожане.
Я посмотрел на Фожане. Лицо широкое, цвета обожженной  глины. Плечи тоже широкие. И неглуп. Меня восхитила  его реплика насчет винтовок, точно это уже дело решенное.
- На мой взгляд,- сказал я,- муниципальный совет должен прежде всего принять решение вооружить жителей  Ла-Рока.
- Ну что ж, тогда все в порядке,- сказал Марсель. Мы обменялись взглядами. Согласие было достигнуто. И Жюдит, к моему удивлению, проявила большой такт. Она почти не вмешивалась.
- Значит,- сказал я, чуть улыбнувшись,- теперь мне остается только уговорить Мейсонье.
Я сделал было уже несколько шагов, навернулся и знаком  поманил к себе Мари Лануай. Она тотчас подошла. Это была тридцатипятилетняя брюнетка, полная и крепкая. Глядя на меня снизу вверх, она ждала, что я ей скажу, а я вдруг почувствовал неодолимое, страстное желание схватить ее в объятия. Никогда я за ней не ухаживал, никогда  даже не думал о ней в этом плане, и я не мог понять, чем вызван этот внезапный порыв, разве что жаждой воина отдохнуть после боя. Впрочем, какой же это отдых? Если хочешь отдохнуть, лучше поискать менее утомительное занятие.  Любовь ведь тоже борьба, но, как видно, она больше отвечает глубоко заложенному во мне инстинкту, чем та борьба, которую вел я до сих пор,- любовь дает жизнь, а не отнимает ее.
Пока что я подавил в себе даже искушение стиснуть, как это сделал бы наш викинг в юбке, округлую, аккуратненькую руку Мари, весьма соблазнительно выглядывавшую  из-под короткого рукава ее платья.
- Мари,- заговорил я слегка сдавленным голосом.- Ты знаешь Мейсонье, он человек простой. В замке он жить не станет. А у тебя большой дом. Что, если ты его приютишь?
Она смотрела на меня, раскрыв рот. Но меня подбодрило  уже то, что она не сказала сразу же: «Нет».
- Кухарить тебе на него не придется. Он, наверно, захочет,  чтобы ларокезцы столовались сообща. Только обстираешь  его, заштопаешь что надо, вот и все.
- Да я ничего не говорю,- сказала ода,- но ты же знаешь, какие у нас люди. Если Мейсонье поселится у меня, они станут болтать повесть что. Я пожал плечами.
- Ну а если и станут болтать, тебе-то какое дело? Да хоть бы и было о чем - что с того?
Она печально поглядела на меня и покачала головой, растирая замерзшие в холодной капелью руки, которые я охотно согрел бы в своих руках.
- Твоя правда, Эмманюэль,- вздохнула она.- После всего, что мы тут пережили! Я поглядел на нее.
- Ты с этим не равняй.
- Само собой,- поспешно согласилась она.- Я и не равняю.
- Разве Мейсонье но приударял за тобой в свое время? -  улыбнулся я.
- Приударял,- ответила она, просияв при этом восломинании.- Да ведь я и сама была не прочь,- добавила Мари.- Это отец не захотел, из-за его взглядов.
Стало быть, согласилась. Поблагодарив ее, я тут же перевел  разговор на другое и спросил о здоровье ее грудной дочери Натали. Минут пять я поддерживал беседу, поддерживал  машинально, не слыша даже того, что говорил сам. Однако под конец слова Мари вдруг насторожили и взволновали  меня.
- Знаешь, я просто ни жива ни мертва от страха,- призналась она.- Ведь из-за всего, что случилось, ей не успели сделать прививок. И маленькой Кристине, дочери Аньес Лимон, тоже. Я все думаю, а вдруг моя Натали подхватит  какую-нибудь болезнь. Что мы тогда будем делать? Врача нет, антибиотиков тоже, а вокруг полным-полно микробов, раньше-то, когда были прививки, мы о них не думали. А теперь чуть она станет кукситься, я места себе не нахожу. Даже перекись у меня кончилась. Представляешь,  всех-то лекарств у меня - один термометр.
- С ком же ты ее сейчас оставила, бедняжка Мари?
- Есть тут у нас одна старушка. Кристина тоже с ней осталась.
Простившись с Мари, я попросил ее послать ко мне Аньес. Вот и она. С Аньес у меня все по-другому. С ней я говорю коротко, властно и с затаенной нежностью.
- Аньес, ты проголосуешь за Жюдит, а потом возвращайся  в город. Проведаешь свою Кристину, а там ступай к себе домой и жди меня. Мне надо с тобой поговорить.
Она немного растерялась от этой лавины приказаний, но, как я и ожидал, повиновалась. Мы обменялись взглядом -  одним-единственным взглядом, и я отправился на поиски Мейсонье.
Разговор нам предстоял тяжелый. Я испытывал даже что-то вроде угрызений - нехорошо самовластно вершить судьбу своих ближних, в особенности такого человека, как Мейсонье. Но ведь это же в интересах не только ларокезцев, но и мальвильцев. Так я убеждал себя, чувствуя, что мне самому претит моя изворотливость, как претила она порой Тома. То, что я собирался просить у Мейсонье, было чудовищно. Меня грызла совесть. Однако это не помешало мне выложить на стол все мои козыри и представить Мейсонье  дело с самой выигрышной стороны, как для его честолюбивых  муниципальных притязаний, так и для его личной  жизни.
Он выслушал меня молча. Узкое лицо, которое, казалось,  вылеплено чувством долга и самообладанием, мигающие  глаза, волосы торчком (ума не приложу, каким образом  ему удалось их подстричь). Я отлично понимал, что делаю, поднося ему на золотом блюде ключи от Ла-Рока и сердце Мари Лануай. Да и хватит ли этого, чтобы убедить  его покинуть Мальвиль? Я же знаю, каким это будет для него ударом. Однако выбора у меня нет. Никто в Ла-Роке не может его заменить, в этом я убежден.
Когда я изложил ему все свои доводы, он не сказал ни да ни нет. Он стал расспрашивать, тяжело задумался.
- Насколько я понимаю, в Ла-Роке у меня будет две задачи: организовать общественную жизнь и наладить оборону.
- Прежде всего оборону,- сказал я. Он покачал головой.
- Нелегкое это дело, крепостные стены слишком низкие.  А вал между южными и западными воротами слишком длинен. Да и людей мне не хватит. В особенности молодых.
- Я дам тебе Бюра и Жанне. Он поморщился.
- А оружие? Мне нужны будут винтовки Вильмена.
- У нас их два десятка - как-нибудь поделимся.
- И еще мне нужна базука. Я расхохотался.
- Ну, это ты хватил! Что еще за национализм такой! По-моему, ты уж слишком близко к сердцу принимаешь интересы Ла-Рока!
- Я еще не дал своего согласия,- сдержанно возразил Мейсонье.
- И вдобавок ты меня шантажировать вздумал. Он даже не улыбнулся.
- Ладно,- сказал я после минутного раздумья.- Когда ты кончишь возводить укрепления, я каждый месяц буду давать тебе на две недели базуку.
- То-то же! - сказал Мейсонье. И в этом «то-то же» прозвучал неуловимый подтекст, как, бывало, когда-то в Мальжаке.
- Есть тут еще кое-какая добыча, которую Фейрак приволок из Курсежака,- продолжал он.- И довольно богатая.  Хотелось бы знать, собираешься ли ты забрать ее себе в Мальвиль?
- А что это за добыча? Тебе известно?
- Да. Мне только что сказали. Домашняя птица, две свиньи, две коровы, много сена и свеклы. Сено осталось  на гумне - у бандитов все же хватило ума его не поджигать.
- Две коровы! А я думал, что в Курсежаке всего одна.
- Они припрятали вторую, чтобы не отдавать ее Фюльберу.
- Что за люди! Дети в Ла-Роке погибали с голоду, а им было плевать - лишь бы их ребятенок ел досыта! Да только счастья им это не принесло!
- Ну так что же,- сухо заговорил Мейсонье, возвращая  меня к прерванному разговору.- Что ты намерен делать?  Потребуешь свою долю?
- Мою долю?! Ишь нахал! Да эта добыча вся целиком принадлежит Мальвилю. Ведь именно Мальвиль одолел Вильмена!
- Слушай,- сказал Мейсонье без улыбки,- я предлагаю вот что: ты забираешь всех кур...
- Куры? На что мне куры? В Мальвиле их и так полным-полно.  Прожорливая птица, на нее зерна не напасешься.
- Погоди: ты забираешь кур, обеих свиней, а остальное  остается нам. Я расхохотался.
- Мальвилю две свиньи, а Ла-Року две коровы? Это, по-твоему, называется делить поровну? А сено? А свекла? Он молчит. Ни слова в ответ.
- Так или иначе, я не могу решать такие вопросы в одиночку,- сказал я после паузы.- Посоветуюсь в Мальвиле.
И так как он упорно молчал, сурово глядя на меня, я нехотя добавил:
- Поскольку корова у вас в Ла-Роке всего одна, придется  нам, видно, поступиться коровами.
- То-то же,- сказал Мейсонье с грустью, будто ото не я, а он прогадал на пашей сделке.
И снова наступило молчание. Он опять что-то медленно обдумывал. Я его не торопил.
- Если я правильно уразумел,- начал он с явным отвращением,-  придется еще вдобавок соблюдать демократические  формы, а стало быть, часами вести дискуссии и, что ни сделаешь, слушать, как на тебя наводят критику те, кто сам только зад просиживать умеет да языком трепать.
- Ну, это ты зря - в твоем муниципальном совете золотые  люди.
- Золотые? И эта баба тоже золотая?
- Жюдит Медар?
- Она самая. Ну и язычок у нее! Кстати, что она такое? -  спросил он с подозрением.- Уж не из ОСП (Объединенная социалистическаяпартия преимущественно левацкого толка) ли?
- Ничего общего! Из левых христиан. Его лицо прояснилось.
- Это куда лучше. С этой частью католиков я всегда мог столковаться. Идеалисты они,- добавил он не без презрения.
Будто сам он не идеалист! Так или иначе, он совершенно  успокоился. Марселя, Фожане и Дельпейру он знал. Только Жюдит была, если можно так выразиться, чревата для него неожиданностями.
- Согласен,- наконец заявил он. Ну, раз он согласился, настал мой черед ставить условия.
- Послушай, я все же хочу, чтобы муниципальцые советы  Ла-Рока и Мальвиля четко договорились вот о чем: десять вильменовских винтовок и, по всей видимости, две курсежакские коровы будут не просто отданы Ла-Року, а переданы в твое личное распоряжение на все время, что ты будешь исполнять в Ла-Роке обязанности мэра. Он окинул меня критическим взором.
- Стало быть, ты намерен забрать их обратно, если ларокезцы выставят меня за дверь?
- Именно.
- Это, пожалуй, будет нелегко.
- Ну что ж, в таком случае, винтовки и коровы войдут составной частью в общий договор.
- Выходит, это торг? - спросил он, и в тоне его прозвучал  укор, правда еле заметный.
Я все время ощущал с его стороны холодок. И даже некоторую  отчужденность. Меня это огорчало. Мне было тяжело  расставаться с Мейсонье вот так вот холодно, ведь именно задушевностью были проникнуты паши с ним отношения  в Мальвиле.
Ну что ж,- с наигранной веселостью заявил я,- вот ты и мэр Ла-Рока. Ну как, счастлив?
Мысль задать ему этот вопрос никак нельзя было назвать  счастливой, я это почувствовал сразу.
- Нет,- сухо отрезал он.- Надеюсь, я буду хорошим мэром, ко счастье тут ни при чем.
Бестактность - наклонная плоскость. Я продолжал катиться  по пей.
- Даже поселившись у Мари Лануай?
- Даже,- ответил он без улыбки и ушел. Я остался один, на душе тяжким грузом лежала его отповедь.  Меня отнюдь не утешало, что я ее вполне заслужил.  По счастью, у меня не было времени сосредоточиваться  на моих настроениях. Дотронувшись до моего локтя, Фабрелатр вежливо, и даже на грани раболепства, просит разрешения поговорить со мной. Не могу сказать, что мне по сердцу эта бесцветная жердь, эти усики, похожие на зубную щетку, и глаза, мигающие за стеклами очков в железной оправе. Вдобавок у него еще дурно пахнет изо рта.
- Мсье Конт,- произнес он тусклым голосом.- Тут кое-кто поговаривает, что меня надо судить и повесить. Разве, по-вашему, это справедливо?
Я отстранился от него как можно дальше, не только для того, чтобы указать ему его место. И ответил холодно:
- По-моему, мсье Фабрелатр, было бы несправедливо повесить вас до суда.
Губы его задрожали, глаза забегали. Мне даже стало жаль эту размазню. «А все же», как сказал бы Марсель, разве можно забыть, что он шпионил в Ла-Роке? Что пособничал тирании Фюльбера?
- Кто же эти люди? - спросил я.
- Какие  люди, мсье Конт? - отозвался он еле внятно.
- Которые хотят устроить над вами суд. Он назвал мне два-три имени и, коночно, из тех, кто во времена Фюльбера держался тише воды, ниже травы. И едва Фюльбера не стало, хотя они для этого и пальцем не шевельнули, наши размазни сразу превратились в кремень.
Бесхребетный Фабрелатр был, однако, неглуп, так как сразу угадал ход моих мыслей. И продолжал все тем же слабым голоском:
- А я что? Разве я виноват больше их? Я подчинялся приказу. Я поглядел на пего.
- А не слишком ли вы усердствовали, подчиняясь приказу, мсье Фабрелатр?
Господи, какая же он тряпка! Услышав мое обвинение, он весь съежился, извиваясь, как слизняк. А я никогда не мог раздавить слизняка, даже сапогом. Носком ноги я отбрасывал  их подальше.
- Ну вот что, мсье Фабрелатр, для начала поменьше суетитесь, не заводите ни с ком разговоров и сидите себе тихонько в своем углу. Я посмотрю, что можно сделать насчет  суда.
С этими словами я выпроводил Фабрелатра, рассыпавшегося  в благодарностях, и обернулся к Бюру, который шел ко мне из глубины капеллы, торопливо семеня короткими  ножками, поблескивая живыми, сметливыми глазами и выпятив солидное поварское брюшко.
- Уф! - сказал он отдуваясь.- Знали бы вы, какая там каша заварилась. Пришли какие-то люди и хотят запретить  Газелю читать молитвы над могилой Фюльбера. Газель просто на стенку лезет. Просил, чтобы я вас предупредил.
Это сообщение меня ошеломило. Низость и глупость людская в эту минуту показались мне беспредельными. Стоит ли так мучиться, думал я, стараясь продлить существование  ничтожного и злобного рода человеческого? Я велел Бюру подождать меня, мы вместе пойдем к Газелю. А сам на ходу перехватил Жюдит и отвел ее в сторону.
Пока я с ней говорил, она, конечно, завладела моей рукой.  Подчинившись неизбежному, я предоставил ей мой бицепс.
- Мадам Медар,- сказал я,- люди теряют терпение, время но ждет. Могу я высказать вам кое-какие соображения? Она утвердительно кивнула своей крупной головой.
- Первое: по-моему, список членов муниципалитета должен представить Марсель. И сделать это дипломатично. Могу я говорить с вами начистоту?
- Само собой разумеется, мсье Конт,- ответила Жюдит, сомкнув свою широкую длань на моем предплечье.
- Есть два имени, которые вызовут недовольство ваших  сограждан. Ваше, потому что вы женщина, и Мейсонье,  из-за его былых связей с компартией.
- Это еще что за дискриминация! - воскликнула Жюдит.
Я перебил ее, не дав ей насладиться либеральным негодованием.
- Говоря о вас. Марсель должен подчеркнуть, какую пользу совет может извлечь из вашей образованности. А Мейсонье следует представить как специалиста по военным  вопросам и человека, незаменимого для установления связи с Мальвилем. О том, что он станет мэром, пока ни слова.
- Должна признаться, мсье Кант, что я восхищаюсь вашим тактом,- сказала Жюдит, в такт своим словам сжимая  и разжимая мой бицепс.
- Позвольте я продолжу. Тут есть люди, которые хотят  устроить суд над Фабрелатром. Что вы об этом думаете?
- Что это идиотизм,- отрезала Жюдит с мужской прямотой.
- Совершенно с вами согласен. Достаточно открыто выразить ему общественное порицание. Кстати, еще какие-то  лица - а может, то же самые - хотят запретить Газелю похоронить Фюльбера по христианскому обычаю. Короче,  недоставало нам еще истории с Антигоной в новом варианте.
В отпет на эту античную реминисценцию Жюдит лукаво  улыбнулась.
- Спасибо, что предупредили, мсье Копт. Если нас выберут,  мы в зародыше пресечем весь этот вздор.
- И еще, наверно, следовало бы,- позвольте во всяком  случае дать вам такой совет,- отменить все декреты Фюльбера.
- Разумеется!
- Отлично, а я, поскольку не хочу, чтобы ларокезцы думали, будто я оказываю на пих давление во время выборов,  ненадолго исчезну и пойду поговорю с мсье Газелем.
Я улыбнулся ей, к после секундного колебания она освободила мой бицепс. Этой женщине, со всеми ее маленькими  недостатками, просто цены нет. Уверен, что они прекрасно  поладят с Мейсонье.
По длинному лабиринту коридоров Бюр привел меня в комнату Фюльбера, где я успокоил нашу Антигону, в самом  деле распалившуюся и готовую, чего бы это ни стоило, отдать поверженному врагу христианский долг. Я бросил взгляд на тело Фюльбера и тотчас отвел глаза. Лицо его представляло собой сплошную рану. Кто-то, видно, нанес ему еще и удар кинжалом, так как и грудь его была в крови.  Газель, уверившись в том, что я готов его поддержать, выразил мне живейшую благодарность, и, так как он начал разбирать бумаги Фюльбера - подозреваю, что в данном случае в нем говорило жгучее любопытство старой девы, - предложил возвратить мне письмо, где, ссылаясь на анналы истории, я требовал сюзеренных прав на Ла-Рок. Я согласился.  То, что было уместно, когда требовалось запугать Фюльбера, теряло свой смысл при наших нынешних отношениях  с Ла-Роком. Больше того, я считал, что, если это письмо останется в Ла-Роке, оно когда-нибудь может стать оружием в злонамеренных руках.
Эспланада замка, по которой я шел к темно-золеным воротам, была щедро залита солнцем, я с наслаждением окунулся в его лучи. Муниципальный совет Ла-Рока, подумал  я, должен проводить общие собрания в каком-нибудь зале замка, пусть он будет не такой красивый, как капелла,  но зато не такой сырой и более светлый.
Аньес Лимон жила на главной улице над маленьким книжным и писчебумажным магазинчиком, который принадлежал  ее мужу. В старинном и кокетливом домике все было крохотное, включая крутую винтовую лестницу, веду-щук)  на второй этаж, так что на поворотах мне приходилось  протискиваться боком. Аньес встретила меня на площадке  и повела в крохотную гостиную, освещенную таким же крохотным оконцем. Настоящий кукольный домик - в былые дни этому впечатлению еще способствовала жардиньерка  с геранью на балконе. Степы были обиты джутом цвета старого золота, и если, глядя на два самых низеньких и самых приземистых в мире кресла, не приходилось задаваться  вопросом, как они сюда попали, то уж диван, тоже обтяну-тын голубым бархатом, безусловно, нельзя было втащить  ни через окно, ни по лестнице. Должно быть, он очутился  здесь в незапамятные времена, раньше даже, чем возвели стены. У него, кстати, был достаточно ветхий вид, хотя стиль его определить было трудно, зато дата, выбитая на огромном каменном ригеле над входной дверью, свидетельствовала  о том, что сам дом построен еще при Людовике  XIII.
Пол гостиной между мини-креслами и диваном был покрыт  трипом, поверх которого лежал восточный ковер, изготовленный во Франции, а на ковре еще и шкура белого искусственного меха. Два последних предмета, как видно, достались Пимонам в наследство, и они, не зная, куда их девать в такой тесной квартирке, сочли за благо настелить один на другой. В результате ступать по полу стало мягко и приятно. И не менее приятна была мягкая приветливость Аньес, свежей, розовой и белокурой, с добрыми, прелестными  карими глазами, которые всегда - я уже упоминал об этом - казались мне почему-то синими. Она усадила меня в одно из мини-кресел, такое низкое, в таком близком соседстве с белым мехом на полу, что мне казалось, будто я сижу у ног Аньес, устроившейся на диване.
Присутствие Аньес всегда вызывало у меня чувство нежности, доверия и грусти. Я едва не женился на ней, но она по только не затаила на меня обиды за свои обманутые надежды, но питала ко мне дружескую приязнь. Я уважал ее за это. На тысячу девушек вряд ли нашлась бы одна, способная вести себя так, как Аньес. А я, каждый раз встречаясь с ней, твердил себе не без сожаления вот путь, по которому могла пойти твоя жизнь. Каким бы был этот путь? - спрашивал я себя. Пустой вопрос, ведь я не мог на него ответить. Поэтому внушал себе, что ни один мужчина не может положительно утверждать, что был бы счастлив с такой-то или такой-то женщиной, если он не отважился проверить это на опыте. А если отважился, то удачный или нет, это уже не опыт, а сама жизнь.
В одном я уверен безусловно: женись я на Аньес пятнадцать  лет назад, я бы по прогадал. Аньес почти не постарела,  вернее сказать, не подурнела с годами: она не увяла,  не высохла, а налилась соком, по в меру. Несмотря на рождение Кристины, талия осталась соблазнительно топкой, а грудь и бедра округлились, и при нежной розовой коже Аньес вид у нее всегда такой, будто она только-только вышла из ванны. Подкрашена, причесана - это уж она постаралась  для меня. Тем лучше, это упрощает дело, ведь я понимаю, что в предстоящей беседе против меня будет весь груз исчезнувшей Цивилизации.
С Аньес не нужно ни деревенских ухищрений, ни околичностей.  Хотя Аньес и живет в маленьком городишке, она настоящая горожанка, даром что фразы строит не лучше  Мену. Итак, я поглубже втиснулся в кресло, поглядел ей в глаза и, постаравшись подавить своп чувства, заявил напрямик:
- Скажи, Аньес, как бы ты отнеслась к тому, чтобы переехать к нам в Мальвиль?
Я сказал «к нам», а не ко мне. Но я не был уверен, уловила  ли она сразу этот оттенок, потому что она вспыхнула до корней волос и, казалось, трепет волной прошел по ее телу от кончиков ног до самой груди. Настало долгое молчание.  Она смотрела на меня, а я прилагал все усилия, чтобы  мой взгляд был как можно менее красноречив, так я боялся ввести ее в заблуждение.
Она приоткрыла было рот (а он у нее красивый, пухлый),  закрыла, проглотила слюну и, когда наконец ей удалось  обрести дар речи, уклончиво ответила:
- Если это будет приятно тебе, Эмманюэль. Этого-то я и боялся: она придает вопросу личную окраску.  Придется выражаться яснее.
- Это будет приятно по только мне одному, Аньес. Она дернулась, будто я ударил ее по лицу. Краска сбежала  с ее щек, и она ответила вопросом, в котором слышались  одновремепно и разочарование, и укор:
- Ты имеешь в виду Колена?
- Не только Колена.
И так как она продолжала смотреть на меня, страшась вникать в смысл моих слов, я рассказал ой о Мьетте и в особенности о Кати, и о том, какой ошибкой в условиях нашей  общины оказался ее брак с Тома. Но она и тут снова перешла на личности.
- Да я бы заранее тебе сказала, Эмманюэль, что Кати такая...
- Оставим Кати в покое, тут дело не в ней,- прервал ее я.- На сегодняшний день в Мальвиле восемь мужчин и две женщины. С тобой будет три. Разве имеет право мужчина  владеть одной из них единолично? А если он так поступит,  что скажут другие?
- А чувства, по-твоему, вообще ничего не значат? - возразила Аньес с живостью, даже с негодованием.
Чувства! Да, что и говорить, позиция у нее сильная. За ней стоят века галантной и романтической любви. Я посмотрел  на Аньес.
- Ты не поняла меня, Аньес. Никто и никогда не будет принуждать тебя делать что-либо против твоей воли. Ты будешь совершенно свободна в выборе своих партнеров.
- Партнеров! - воскликнула Аньес.
Это был крик души. Она вложила в это множественное число не один, а тысячу упреков, и не только упреков - никогда еще она не была так близка к признанию в любви. Это меня взволновало, и, подхваченный волной ее чувства, я едва не дрогнул. Я не смотрел на нее. Я молчал. Я собирался  с силами. Мне понадобилось довольно долгое время, чтобы пренебречь ее укором. Но я слишком хорошо понимал,  что всякий иной путь опасен и супружеская чета в Мальвиле слишком скоро станет несовместимой с нашей общинной жизнью. С этой точки зрения разрыв между числом  мужчин и женщин в Мальвиле, на который я охотно ссылаюсь в спорах, даже не самое важное. Просто тут надо выбирать: либо семейная ячейка, либо община, лишенная собственнических притязаний.
А ведь я даже не могу признаться Аньес, какую жертву приношу, отказываясь от нее, подумал я. Мое признание только укрепило бы Аньес в ее чувстве.
- Аньес,- сказал я подавшись вперед,- это невозможно,  хотя бы из-за Колена. Если я на тебе женюсь, он будет горько разочарован и начнет ревновать. Если на тебе женится он, я тоже не буду счастлив. Да и не только в Колене  дело. А и в остальных тоже.
Колен - этот довод произвел на пес впечатление. И так как вдобавок она почувствовала, что я непоколебим, да и ей самой при всех обстоятельствах Мальвиль милее Ла-Рока, она не знала, как быть. И повела себя чисто по-женски -  в конце концов, такое поведение не хуже любого другого,- она умолкла и залилась слезами. Я встал с миникресла, подсел к ней на диван и взял ее за руку. Я ее понимал.  Она, как и я, переживала сейчас минуту отречения от одной из милых ее сердцу надежд.
Когда слезы Аньес иссякли, я протянул ой свой носовой платок и стал ждать. Посмотрев на меня, она тихо сказала:
- Меня изнасиловали, ты об этом знал?
- Нет, не знал. Но подозревал.
- Всех женщин в городе изнасиловали. Даже старух, даже Жозефу. Я молчал.
- Может, ты из-за этого...- начала она.
- Ты с ума сошла,- возмутился я.- Причина одна - та, что я сказал!
- А то это было бы уж совсем несправедливо, Эмманюэль.  Хоть меня и изнасиловали, я вовсе не шлюха. - Еще бы,- с убеждением сказал я.- Ты тут совершенно  ни при чем, мне это и в голову не приходило.
Я привлек ее к себе и дрожащей рукой стал гладить по щеке и волосам. В эту минуту мне следовало бы прежде всего сострадать ей, но я испытывал только одно - желание.  Оно налетело на меня внезапно и напугало своей грубостью.  В глазах у меня потемнело, дыхание прерывалось. У меня хватило здравого смысла лишь на то, чтобы сообразить -  надо любой ценой добиться согласия Аньес, и немедленно,  иначе получится, что я тоже ее изнасиловал.
Я стал ее торопить. Просил мне ответить. Оставаясь безучастной в моих объятиях, она еще колебалась, сопротивлялась,  и, когда наконец сдалась, я подумал, что не столько ее убедили мои доводы, сколько ей передалось мое желание.
Мы соскользнули на белый мех, он оказался очень кстати, но я ничем не проявил свою нежность к Аньес. Я как бы запрятал эту нежность в глубины своего сердца, чтобы она не стесняла меня, и овладел Аньес властно и грубо.
Однако я тоже расплачиваюсь за свою несдержанность. Если можно быть счастливым на разных уровнях, то я счастлив  лишь на самом скромном. Но после всех этих битв и пролитой крови разве может быть иное счастье, кроме сознания,  что твои друзья остались в живых? Я больше не принадлежу себе - так я и сказал Аньес на прощанье, но мне было больно, что она простилась со мной довольно холодно,  так же, как час назад Мейсонье.
Впрочем, Мейсонье, когда я вновь встретился с ним после  собрания в сумеречной капелле, показался мне не таким  натянутым и более дружелюбным. Он подошел ко мне и отвел меня в сторону.
- Где ты был? Тебя повсюду искали. Впрочем,- с обычной своей деликатностью добавил он,- это неважно. У меня хорошие новости. Вес прошло без сучка, без задоринки.  Они прогологовали за всех, кто был в списке, потом по предложению Жюдит избрали Газеля кюре, правда незначительным  большинством голосов. А заодно уж и тебя - епископом Ла-Рока.
Я был ошарашен Епископский сан после свидания, которое  у меня только что состоялось,- это уж чересчур. Правда, говорят, что на отсутствующих почиет благодать. Но если я должен усматривать в этом перст божий, значит, бог проявляет к слабостям плоти терпимость, которую за ним никогда не признавали.
Впрочем, в эту минуту мысли мои занимал отнюдь не этот иронический ход судьбы.
- Меня - епископом Ла-Рока! - с живостью воскликнул  я.- Но мое место в Мальвиле! Разве ты им этого не сказал?
- Да погоди ты. Они прекрасно знают, что ты не оставишь  Мальвиль. Но если я Берцо понял, они хотят, чтобы над Газелем был кто-то, чтобы умерять его пыл. Они опасаются  его чрезмерного рвения.- Он рассмеялся.- Эта мысль первой пришла в голову Жюдит, ну а я поддал жару.
- Поддал жару?
- Само собой. Во-первых, и в самом деле надо, чтобы Газель кому-то подчинялся. А потом, я подумал, что мы будем чаще видеться.- И добавил вполголоса: - Потому что, по правде сказать, расстаться с Мальвилем...
Я посмотрел на него. Он на меня. И немного погодя отвернулся. Я не находил слов. Я понимал, что у него на душе. Со школьной скамьи мы с Пейсу, Коленом и Мейсонье  никогда не расставались. К примеру, тот же Колен открыл лавчонку в Ла-Роке, а продолжал жить в Мальжаке.
И вот - всему конец. Братство распалось. Только теперь  я это осознал. Ведь и для нас, мальвильцев, не видеть  рядом с собой Мейсонье тоже горе, и немалое. Я стиснул плечо Мейсонье и неуклюже сказал:
- Увидишь, старина, ты поработаешь здесь на славу! Как будто это хоть кому-нибудь когда-нибудь послужило  утешением.
К нам подошел Тома и поздравил меня, несколько принужденно.  Потом настал черед Жаке. Я не понимал, куда подевался Пейсу. Мейсонье показал мне его - он стоял в нескольких метрах от нас с чрезвычайно занятым видом. Изгадит пришвартовалась к нему, довольная тем, что наконец-то  нашелся мужчина выше ее на Целую голову. Разговаривая  с ним, она скользила взглядом по его атлетическим  формам. Восхищение было взаимным, так как уже в Мальвиле Пейсу сказал мне: «Видал бабу? Бьюсь об заклад, атакую глыбу да себе в постель - то-то будет шуму! »
Но пока до этого еще у них но дошло. В настоящий момент  Жюдит только ощупывала его бицепс. И я видел, как мой славный Пейсу по привычке иапруживает его. Здоровый  бугор - это должно было быть по сердцу Жюдит.
- Ну, до скорого,- сказал Мейсонье,- не обращай внимания, просто я малость скис.
Я был глубоко растроган, что ему захотелось как-то загладить  свою холодность со мной, но я снова не нашелся, что сказать, и промолчал.
- Знаешь,- продолжал он,- после засады, когда ты уехал за ребятами в Мальвиль, я еще постоял на дороге среди трупов, и такая меня взяла тоска!
- Почему?
- Ну вот, подумал я, к примеру, пришлось нам прикончить  этого Фейрака... А представь, что тяжело ранят кого-нибудь из нас... Что будем делать? Врачей нет, медикаментов  тоже, оперировать негде. Неужели оставить умирать  без всякой помощи?
Я опять промолчал. Я сам уже думал об этом. Да и Тома тоже - я видел это по его лицу.
- Прямо как в средине века,- продолжал Мейсонье. Я покачал головой.
- Нет. Не совсем. Положение сходное, это верно, в средние века такое случалось. Но ты забываешь одно. Наш уровень знаний неизмеримо выше. Я уже не говорю об обширных  научных сведениях, заключенных в моей маленькой  мальвильской библиотеке. Они ведь сохранились. А это очень важно, пойми. В один прекрасный день это поможет нам все восстановить заново.
- Но когда еще это будет! - с отвращением сказал Тома.- А сегодня все наши силы уходят на то, чтобы выжить.  Грабители, голод. А завтра начнутся эпидемии. Мейсонье  прав - мы вернулись к временам Жанны д'Арк.
- Да нет же,- живо возразил я.- Как это такой технарь,  как ты, может так заблуждаться? Наш ум оснащен  куда лучше, чем у современников Жанны д'Арк. Нам не нужны века, чтобы восстановить наш технологический уровень.
- Значит, все начинать сызнова? - спросил Мейсонье, с сомнением приподняв брови.
Он смотрит на меня. Моргает. А я - я потрясен его вопросом.  Именно потому, что задал его он, борец за прогресс.  И еще потому, что я прекрасно понимаю, чти именно видится ему в будущем, в конце этого нового начала.
 

КОММЕНТАРИИ ТОМА

Закончить это повествование выпало на мою долго. Сначала два слова обо мне лично. Эмманюэль нависал, что после того, как линчевали Фюльбера, он прочел в моем взгляде «ту смесь любви и неприязни», какую я всегда питал  к нему.
«Любовь» - слово не совсем точное. «Неприязнь» - тоже. Вернее было бы говорить о восхищении, но с некоторыми  оговорками.
Хочу пояснить, что это за оговорки. Когда произошли вышеописанные события, мне было двадцать пять лет. Для такого возраста мой жизненный опыт был небогат, и ловкость  Эмманюэля меня коробила. Я усматривал в ней цинизм.
С тех пор я возмужал. На меня легло бремя ответственности,  и взгляды мои изменились. Теперь, наоборот, я считаю,  что известная доля макиавеллизма необходима тому, кто берется руководить своими ближними, даже если он их любит.
Как это сплошь и рядом явствует из предыдущих страниц,  Эмманюэль в основном был всегда доволен собой и находился  в приятном убеждении своей правоты. Теперь меня уже не раздражают эти недостатки Эмманюэля. Они лишь оборотная сторона веры в себя, без которой он не мог обойтись, чтобы руководить нами.
А в общем я хочу сказать следующее: я вовсе не думаю, что любая социальная группа, будь то в большом или в малом  масштабе, неизбежно выделяет из своей среды великого  человека, который ей необходим. Напротив, бывают в истории такие моменты, когда ощущается страшная пустота -  столь чаемый вождь не появился, и все рушится.
Пусть в малом масштабе, но перед нами возникла та же проблема. Нам, мальвильцам, повезло, у нас был Эмманюэль.  Он поддерживал наше единство, -научил нас обороняться.  Под его руководством Мейсонье укрепил Ла-Рок.
Хотя, отправив Мейсонье в Ла-Рок, Эмманюэль принес его, так сказать, в жертву общественным интересам, должен  признаться, что Мейсонье и вправду проделал в мэрии очень полезную работу. Он нарастил крепостной вал, и главное - в центре между двумя укрепленными воротами  по его приказу возвели большую квадратную башню, третий этаж которой превратили в удобное караульное помещение,  даже с очагом, а снаружи пробили бойницы, откуда  открывался широкий обзор окрестностей. Идущая по краю вала деревянная дозорная галерея соединяла квадратную  башню с обоими воротами. Строительный материал для этого сооружения брали среди развалин нижней части города, а цемент заменили глиной.
Вокруг валов Мейсонье распорядился устроить зону ПКО с системой ловушек и западней по образцу Мальвиля. На холмистом, но открытом участке строить баррикаду было бессмысленно, однако Мейсонье обнаружил на складах  замка мотки колючей проволоки, которая, как видно, предназначалась для строительства ограды, из нее и сплели  решетку (отпирающуюся днем и запирающуюся на ночь), закрыв две дороги-бетонированную, ведущую в Мальвиль, и шоссе, соединявшее Ла-Рок со столицей департамента,-чтобы предотвратить неожиданное нападение.
С членами муниципального совета и жителями Ла-Рока Мейсонье легко нашел общий язык, отчасти благодаря Жюдит, которая высоко его ценила. Зато с Газелом у него произошла  стычка на религиозной почве. Верный слову, данном  Эмманюэлю, Мейсонье посещал мессу и причащался, но категорически отказывался исповедоваться. Газель же, перенявший от Фюльбера эстафету самой ярой ортодоксальности,  желал объединить причастие с исповедью. Он повел себя довольно храбро и явился в муниципальный совет  объясниться с Мейсонье, по, так как Мейсонье отказался  пойти на какие-либо уступки, их ссора зашла очень далеко.
- Если я наделаю глупостей,- напрямик заявил Мейсонье,-  я согласен публично подвергнуть себя самокритике,  но я не могу понять, с какой стати я должен приберечь свою отповедь для вас одного.
В конце концов пришлось обратиться к Эмманюэю, как к епископу Ла-Рока. Он взялся за дело осторожно и ловко, выслушал обе стороны и раз в неделю, утром по воскресеньям,  ввел систему публичной исповеди. Каждый по очереди  объявлял во всеуслышание, в чем он можег упрекнуть себя и других, причем, естественно, каждый «обвиняемый»  в свою очередь имел право ответить, чтобы возразить  или признать ошибки. Эмманюэль присутствовал в Ла-Роке в качестве наблюдателя на первом из этих собраний,  и оно ему так пришлось по душе, что он убедил мальвильцев принять ту же систему.
Эмманюэль называл это «перемыванием грязного белья в кругу семьи».
- Здоровое начинание,- говорил он мне,- да вдобавок  еще и развлечение.
Он рассказал мне, что одна из ларокезских женщин взяла слово и упрекнула Жюдит в том, что, разговаривая с мужчинами, она всегда ощупывает их бицепсы.
- Это уже само по себе было забавно,- сказал Эмманюэль,-  но самое забавное ответ Жюдит, которая была искренне изумлена. «Я и не замечала этого за собой,- заявила  она своим хорошо поставленным голосом.- Может ли еще кто-нибудь из присутствующих подтвердить это заявление?»  Вот тебе доказательство,- смеясь, добавил Эмманюэль,-  как полезно увидеть себя глазами других, поскольку  мы сами себя не видим.
Зато об индивидуальной исповеди больше и речи не было. Пришлось Газелю отказаться от столь любезной его сердцу привилегии «прощать» или «оставлять» чужие грехи -  Эмманюэль же, как мы помним, считал эту привилегию « непомерной» и всегда ею тяготился.
В течение долгих дней, пока Эмманюэль не нашел хитроумного  выхода, положившего конец «инквизиторским» замашкам ларокезского кюре, его очень и очень беспокоила распря между Газелем и Мейсонье. Помню, он много раз заговаривал со мной на эту тему, и в частности однажды, когда мы оба сидели в его комнате по обе стороны письменного  стола, а Эвелина, бледная, изможденная, едва оправившаяся  от тяжелого приступа астмы (по-моему, вызванного  появлением в Мальвиле Аньес Пимон), лежала на широкой  постели.
- Видишь, Тома, в одном коллективе не должно быть двух руководителей - духовного и мирского. Руководитель должен быть один. Иначе начнутся трения, конфликты, и конца им не будет. Тот, кто возглавляет Мальвиль, должен быть также и аббатом Мальвиля. Если после моей смерти тебя выберут военачальником, ты непременно должен также...
- Ни за что! - воскликнул я.- Это противоречит моим убеждениям! Он с жаром перебил меня:
- Плевать на твои личные убеждения! Они ни черта не стоят! Главное - это Мальвиль, единство Мальвиля! Пойми ты это: не будет единства - нам не выжить!
- Послушай, Эмманюэль, неужели ты можешь представить  себе, что я вдруг встаю и, глядя в лицо своим товарищам,  начинаю читать молитвы!
- А почему бы и нет?
- Но я буду чувствовать себя смешным!
- А что здесь смешного?
Он спросил это с такой горячностью, что я осекся. Мгновение  спустя он заговорил снова, уже гораздо спокойнее и не столько обращаясь ко мне, а как бы рассуждая сам с собой.
- Да и так ли уж глупо молиться? Нас окружает неизвестность!  Чтобы выжить, мы должны верить в будущее, поэтому-то мы и исходим из того, что неизвестность эта благосклонна к нам, и молим ее о помощи.
Коль скоро Эмманюэль не оставил нам письменных свидетельств,  говорящих о том, верил он в бога или нет, на этот вопрос можно ответить двояко: и отрицательно, и положительно.  Лично я не склонен обязательно выбирать одно или другое. Однако я цитирую приведенное выше высказывание,  как подтверждающее отрицательный ответ.
Мне больно писать о последующих событиях, поэтому я расскажу о них кратко и сухо, не вдаваясь в подробности. К несчастью, в магию я не верю - если бы, обойдя происшедшее  молчанием, можно было бы его изменить, я молчал  бы до конца своих дней.
Весной и летом 1978-1979 годов объединенные силы Мальвиля и Ла-Рока уничтожили две банды грабителей. Мы установили с нашими соседями систему аудиовизуальной  телекоммуникации - это давало нам возможность предупреждать  друг друга о нападениях и незамедлительно являться на помощь друг другу.
Самая серьезная тревога произошла в марте 1979 года. На рассвете громко зазвонил колокол ларокезской капеллы - звонил  он так долго, что мы поняли: опасность серьезная. Эмманюэль оставил Жако и двух женщин охранять  Мальвиль, а остальные, за сорок пять минут отмахав весь путь по лесной тропинке, на всем скаку вылетели на опушку в ста метрах от того места, где расположился неприятель.  Зрелище, представшее нашим глазам, буквально приковало нас к месту. Несмотря на западни, несмотря на колючую проволоку и на все усиливающийся огонь защитников,  пять или шесть лестниц были уже приставлены к стенам Ла-Рока. Банда насчитывала не меньше пяти десятков человек, настроенных весьма решительно, позже мы узнали, что человек десять уже проникли за стены Ла-Рока, когда подоспели силы мальвильцев, которые обрушились  на осаждающих с тыла и, стреляя из винтовок и базуки (она как раз находилась у мальвильцев), перебили большую часть врагов, а других обратили в бегство. Эмманюэль  тотчас организовал преследование беглецов - они разбились на маленькие, но все еще опасные группки и попрятались  в подлеске. Преследование продолжалось целую неделю, и все это время мальвильцы не сходили с коней.
Двадцать пятого марта мы удостоверились, что последний  грабитель убит. В тот день, слезая со своей Амаранты, Эмманюэль почувствовал острую боль в брюшной полости, у него началась рвота, и он слег с высокой температурой. По его просьбе я ощупал его живот, а потом нажал пальцами  на то место, какое он мне указал. Он вскрикнул, тотчас  подавил крик, бросил на меня взгляд, которого я никогда  не забуду, и беззвучно сказал:
- Все ясно, это приступ аппендицита. Уже третий. В последующие дни он рассказал мне, что у него уже было два приступа в 76-м году и к Рождеству ему должны были сделать операцию. Врач уже назначил день, в клинике  была отведена палата, но в последнюю минуту Эмманюэль,  занятый делами и к тому же чувствовавший себя превосходно, отложил операцию на Пасху.
- Теперь приходится расплачиваться за свое легкомыслие,-  добавил он, не глядя на меня.
Однако через неделю после тяжелого приступа Эмманюэль  был уже на ногах. Он снова начал есть. Но я обратил  внимание, что он перестал ездить верхом и старается не напрягаться. К тому же ел он мало, часто ложился в постель и жаловался на тошноту. Так прошел месяц - мы надеялись, что он выздоравливает, на самом деле это была лишь временная передышка.
Двадцать седьмого мая, когда Эмманюэль сидел за обедом,  у него начались страшные боли. Его перенесли в спальню. Его била лихорадка, термометр показывал 41'. Живот был вздут и тугой, как барабан. В последующие дни состояние Эмманюэдя ухудшилось. Он жестоко страдал, и я с ужасом следил за тем, как быстро меняется его облик. Меньше чем за три дня глаза провалились, и лицо, обычно полное и румяное, посерело и .осунулось. А мы ничем но могли облегчить его страданий - у нас не было даже таблетки  аспирина. Мы бродили возле его спальни, плача от бессильной ярости при мысли, что Эмманюэль умрет потому,  что ему не могут сделать операцию, которая в обычные  времена заняла бы всего десять минут. На шестой день боли уменьшились. Он даже выпил пол-кружки молока, которую я принес ему утром, и сказал:
- Мне сорок три года. Я всегда был крепкого сложения.  И знаешь, что меня особенно удивляет? Что мое тело, доставлявшее мне столько радостей, заставляет меня так дорого за них расплачиваться, прежде чем меня покинуть.
При этих словах он поднял на меня запавшие глаза, слабо улыбнулся бескровными губами и добавил:
- Впрочем, «покинуть» не то слово. Mile скорее сдается;  что мы уйдем вместе.
После полудня из Ла-Рока, как всегда, пришел его навестить  Мейсонье. Хотя Эмманюэль был очень слаб, он стал расспрашивать Мейсонье об их отношениях с Газелем. Казалось, его очень обрадовало, что отношения улучшаются.  Он был в полном сознании. К вечеру он попросил меня созвать всех мальвильцев к его постели. Когда все собрались,  он по очереди оглядел нас, словно желая запечатлеть  в памяти наши черты. Хотя говорить он мог, он не сказал ни слова. Может, боялся, что не справится с волнением  и мы увидим его слезы. Так или иначе, он оглядел нас с надрывающим душу выражением нежности и сожаления.  Потом махнул рукой, чтобы все ушли, закрыл глаза, снова открыл и, когда мы потянулись к выходу, попросил нас с Эвелиной остаться. Это были его последние слова. Около семи часов вечера он с силой сжал руку Заели мы и скончался.
Эвелина обратилась ко мне с просьбой, чтобы ей позволили  первой бодрствовать у гроба Эмманюэля. Так как говорила она спокойным тоном, без единой слезинки, я согласился,  ничего худого не заподозрив. Два часа спустя мы нашли ее распростертой на толе Эмманюэля. Она закололась  маленьким кинжалом, который всегда носила на поясе.
Хотя никто из мальвильцев не одобрял самоубийства, поступок Эвелины не удивил и - даже не покоробил нас. Так или иначе, он лишь ненамного ускорил неизбежную развязку.  Несмотря на все усилия Эмманюаля, в Эвелине едва теплилась жизнь, и нам всем всегда казалось, что она цепляется  за существование, только чтобы не разлучаться с Эмманюэлем. Посоветовавшись между собой, мы решили почти единогласно (против был только один голос-Колена)  не разлучать ее с Эмманюэлем и похоронить их в одной  могиле. Возражение Колена при голосовании - он оправдывал его религиозными соображениями - возмутило  всех и стало причиной первых разногласий, которые начались  среди нас после смерти Эмманюэля.
С тех пор я много думал над отношениями Эвелины и Эмманюэля, и они перестали меня удивлять. Хотя Эмманюэль  еще в прежние времена был настроен против моногамии  и в дальнейшем отстаивал те же взгляды по причинам,  которые он изложил сам, я считаю, что, несмотря ни на что, в нем никогда не угасала мечта о единственной большой любви. Эта мечта нашла свое тайное воплощение в его платонической любви к Эвелине. Наконец-то он нашел  существо, которое мог любить всеми силами души. Но Эвелина еще не стала женщиной. И поэтому их союз не был браком.
Не считая двух часовых, которых Мейсонье оставил на страже на валу, все ларокезцы пришли на похороны Эмманюэля, хотя кратчайший путь по лесной тропинке в оба конца составляет двадцать пять километров. Так совершилось  первое по времени паломничество ларокезцев на могилу  их освободителя, ставшее потом ежегодным.
По просьбе муниципального совета Жюдит Медар произнесла  довольно длинную надгробную речь, некоторые выражения которой были слишком сложны для понимания слушателей. Подчеркнув гуманизм Эмманюэля, она сказала  о его «фанатичной любви к людям и почти животной приверженности идее продолжения человеческого рода». Я запомнил эту фразу, во-первых, потому, что она показалась  мне верной, а во-вторых, потому, что, по-моему, ее не поняли. К концу Жюдит вынуждена была прервать свою речь, чтобы утереть слезы. Слушатели были ей благодарны и за ее волнение, и даже за то, что речь была не совсем понятной,-  так получилось торжественнее и более подходило к обстоятельствам.
Но на этом наши беды не кончились. Примерно через неделю после похорон Мену прекратила всякое общение с окружающими, перестала принимать пищу и впала в состояние  прострации и немоты, из которого ничто не могло ее вывести. Температуры у пес не было, на боли она не жаловалась,  и вообще мы не замечали у нее никаких признаком  недуга. В постель она не ложилась. Целыми днями сидела она на скамье, сжав губы и уставившись в огонь пустыми  глазами. Вначале, когда ее уговаривали встать и поесть, она отвечала, как когда-то Момо: «Отвяжитесь, ради бога!» Но мало-помалу перестала даже отвечать, а в один прекрасный день, когда мы сидели за столом, она соскользнула  со скамьи и упала прямо в очаг. Мы бросились к пей. Она была мертва.
Смерть Мену нас потрясла. Мы надеялись, что ее жизнестойкость  поможет ей перенести смерть Эмманюэля, как помогла перенести смерть Момо. Но мы не учли, что две такие потери, одна за другой, нанесли ей слишком тяжелый  удар. Наверное, мы недооценили и того, что при всей своей энергии Мену нуждалась в опоре - и этой опорой был Эмманюэль.
После похорон общее собрание Мальвиля предложило избрать меня военачальником, а Колена - аббатом Мальвиля. Я отказался, сославшись на то, что Эмманюэль был против разделения светской и духовной власти. Тогда мне предложили возложить на себя также и обязанности мальвильского священнослужителя. Я снова отказался. Как справедливо укорял меня Эмманюэль, я еще слишком дорожил  своими мелочными личными взглядами.
Это было величайшей ошибкой с моей стороны. Потому что таким образом Колен получил из наших рук двойную власть.
При жизни Эмманюэля Колен был плутоватый, милый, услужливый и веселый. Но был он таким потому, что Эмманюэль,  искренне ого любивший, всегда его опекал. После смерти Эмманюэля Колен вообразил, что он второй Эмманюэль.  Но, не обладая ни авторитетом Эмманюэля, ни его даром убеждать, он стал деспотичным, что отнюдь не снискало  ему большего уважения. И подумать только, я боялся « сеньоризации» Эмманюэля! Да по сравнению со своим преемником Эмманюэль был сама демократичность! Едва его выбрали. Колен перестал созывать общее собрание  и решил править единолично.
В Мальвиле начались почти ежедневные стычки «шефа» с Пейсу, со мной, с Эрве, с Морисом и даже с Жаке. Не признанный мужской половиной Мальвиля, Колен  не сумел поладить и с женщинами. Он поссорился с Аньес Лимон, потому что пытался - без всякого, впрочем, успеха - взять под контроль ее привязанности. Не повезло ему я в Ла-Роке - предупрежденные нами о его абсолютистских  замашках, ларокезцы отказались избрать его епископом.  Колена это глубоко оскорбило, он рассорился с Мейсонье и безуспешно пытался втянуть и нас в эту ссору.
Само собой, заменить Эмманюэля было нелегко, но тщеславие Колена, его стремление возвеличить свое «я» граничили чуть ли не с патологией. Едва его избрали военачальником  и аббатом Мальвиля, как голос его зазвучал целой  октавой ниже, он стал держаться отчужденно, за столом  высокомерно молчал и хмурился, когда мы осмеливались  заговаривать первыми. Мы заметили, как мало-помалу он установил целую систему мелких привилегий и прерогатив  и обижался, как ребенок, если кто-нибудь ее нарушал.  Даже чуткость Колена, которую так любил прославлять  Эмманюэль, но сослужила ему в данном случае службы -  он не менял своего поведения, по зато догадывался, что мы его осуждаем. Он стал считать, что его травят. И чувствовал себя одиноким, потому что сам отъединился от всех.
В Мальвиле начались постоянные раздоры. Косые взгляды, натянутые отношения, которые трудно было выносить,  и столь же непереносимое молчание. Аньес Пимон и Кати дважды заговаривали о том, чтобы вернуться в Ларек.  Но даже эти угрозы не смягчили Колена. Наоборот. Он перестал разговаривать со своими товарищами и только отдавал приказы. Наконец пришло время, когда Колен решил -  конечно, все это был вздор,- будто ему угрожает физическая расправа. Он никогда, даже за столом, не расставался  с пистолетом, который носил в кобуре на поясе. И во время еды то и дело бросал на нас затравленные и злобные взгляды.
Так как в каждом слове он усматривал оскорбительный намек, разговоры за столом вообще прекратились. Но это не разрядило обстановку в Мальвиле. И казалось, даже высокие,  темные стены замка источают скуку и страх.
Колен пуще всего боялся, как бы мы не начали строить против него заговоры, и в конце концов так оно и вышло. Мы решили вопреки его воле созвать общее собранно и низложить Колена. Но мы не успели осуществить свой план. Прежде чем мы взялись за дело, Колен по собственвой вине погиб в битве с маленькой группкой грабителей, насчитывавшей от силы человек шесть и кое-как вооруженной.  Колен, как видно, надеявшийся каким-нибудь блистательным подвигом вновь поднять в наших глазах свой авторитет, так же безрассудно рисковал жизнью, как когда-то в битве с Вильменом, и его застрелили в упор, всадив  в грудь весь заряд охотничьего ружья. На его мертвом лице вновь появилось то ребячливое выражение и лукавая ухмылка, за которые Эмманюэль всегда ему все спускал.
После гибели Колена я согласился возложить на себя двойную власть в Мальвиле. Я восстановил дружеские связи с Ла-Роком, совсем было распавшиеся по вине Колена,  и через год ларокезцы избрали меня епископом.
В 78 году мы собрали богатый урожай, а в 79 году - даже еще богаче. Не без труда я убедил ларокезцев отныне делить полученное зерно сообща пропорционально числу обитателей - две части Ла-Року, одна Мальвилю, потому что нас было десять человек, а ларокезцев около двадцати.  В мирные времена эта сделка была выгоднее для нас, так как вокруг Ла-Рока простирались плодородные наносные земли. Но я разъяснил ларокезцам - и, по-моему,  я был совершенно прав,- что наша холмистая местность  лучше защищена от нападений, чем равнины Ла-Рока. Если однажды ларокезцы пострадают от грабителей, они еще скажут нам спасибо, когда мы выручим их из бедственного  положения, отдав две трети своего урожая.
В ходе этих переговоров Мейсонье, который успел стать рьяным патриотом Ла-Рока, не шел ни на какие уступки. Но я проявил терпение и, как сказал бы Эмманюэль, « гибкость при твердости». После того как мне удалось довести переговоры до благополучного конца, общее собрание  Мальвиля выразило мне свою живейшую благодарность.
- Вот видишь,- сказал Пейсу,- сам Эмманюэль не обделал бы дела лучше. Помнишь, как Фюльбер выторговал  у нас корову?
Еще при жизни Эмманюэля, после того как в 77 году в Мальвиле водворилась Кристина Лимон, которой тогда было всего десять месяцев, у нас установился подлинный культ ребенка. Мы просто глазам своим не верили - среди наших старых стен ребенок казался воплощением новой жизни. Хотя девочка была, так сказать, пришлая, она стала нашим первым дитятей: мы все сообща с восторгом ее удочерили,  и первые месяцы своей жизни она буквально не сходила у нас с рук. Вечно кто-нибудь ее тискал, ласкал, забавлял, развлекал, и Кристина начала называть всех мальвильских женщин «мама» и всех мужчин «папа». Когда меня избрали главой общины, я при поддержке общего  собрания решил утвердить этот стихийно возникший обычай как закон, потому что после 77 года у нас появились  и другие дети: Жерар, сын Мьетты, Брижит, дочь Кати, Марсель, сын Аньес, родившийся на свет через четыре  месяца после смерти Эмманюэля. По всем нам понятным  и вполне очевидным причинам Аньес хотела назвать ребенка именем покойного, но мне удалось ее отговорить, и по моему предложению общее собрание Мальвиля с той поры запретило искать физическое сходство ребенка с его родителями. На мой взгляд, это не ведет ни к чему хорошему  даже в обычной семье, а уж тем более в общине, подобной  нашей.
После смерти Фюльбера появление в Мальвиле Аньес Лимон нарушило равновесие сил среди наших женщин. Аньес быстро вошла во вкус свободы, какую ей предоставил  Эмманюэль, но никогда не дарила своей благосклонностью  всех в равной мере, как Мьетта. По примеру Кати она кокетничала, капризничала и отдавала предпочтение то одному, то другому. Да и действовала она тоньше и искуснее.  В объятиях Кати у тебя было такое чувство, словно ты пляшешь на вершине вулкана, пока тебя не сожжет его огнем. Аньес, «ласковая и чистая, как апрельский ручеек» (слова Эмманюэля), сначала пленяла тебя своей свежестью,  а уж потом ввергала в пламень страсти.
Соперничество двух женщин, подспудное в эпоху Эмманюэля, после смерти Мену превратилось в открытую вражду.  Первые недели они только бранились, а потом перешли к рукоприкладству. Но тут вмешалась Мьетта - и на глазах  единственного обомлевшего свидетеля, Пейсу, «вкатила  каждой по затрещине». После чего попросила у обеих прощения, расцеловала их, утешила и утвердила свою власть не столько даже силой, сколько добротой.
Колен своим деспотизмом нажил себе врагов в обоих соперницах, что в конце концов и примирило их между собой.  Они объединились против Колена и сделали его мишенью  своих насмешек. На беду, они пристрастились к этой забаве, поддразнивали и высмеивали всех мальвильцев подряд и ко времени гибели Колена совершенно вышли из повиновения. Мне пришлось проявить немало твердости и терпения, чтобы усмирить наших воительниц. Думаю, что в глубине души они не могли простить нам свободы, какую мы им предоставляли, хотя ни за какие блага мира не согласились  бы от нее отказаться. Думаю также, что вместе с Эмманюэлем они потеряли образ некоего отца и страдали от этого лишения. До меня дошли слухи, что все три женщины  собираются в комнате Мьетты, и сам я однажды застал  их, когда они плакали и молились у подножия стола, на который был водворен, словно на алтарь, портрет Эмманюэля. Не знаю, правильно ли я поступил или нет, но я не стал им мешать. Они привлекли к своим бдениям и ларокезок, и начался у нас с тех пор культ умершего героя, который  со временем превратился чуть ли не во вторую религию.
В 79 году благодаря отчасти, как я уже говорил, двум урожайным годам, отчасти договору, который я заключил с Ла-Роком, Мальвиль можно было назвать богатым, если только изобилие зерна, кормов и скота означает богатство. В 1979 году мы лишь однажды подверглись нападению грабителей -  как раз тогда, когда в стычке с ними погиб Колен. Бдительно охраняя свои владения, мальвильцы и ларокезцы задумались над тем, чем заниматься в мирное время, вернее, в те мирные промежутки, которыми нам, возможно, предстоит насладиться.
Сначала мы обсудили этот вопрос в узком кругу - Мейсонье, Жюдит и я,- а потом вынесли его на широкое обсуждение, где паши решения и были утверждены.
Собственно говоря, это был тот же самый вопрос, который  встал перед Мейсонье и Эмманюэлем в день, когда мы освободили Ла-Рок от тирании Фюльбера. У нас в Мальвиле была маленькая библиотека, да, кроме того, мы располагали еще библиотекой замка в Ла-Роке, весьма богатой научными трудами, поскольку мсье Лормио в свое время учился в Политехническом институте. Должны ли мы употребить все те сведения, что таятся в недрах этих книг, и наши собственные скромные познания на изготовление  орудий, способных облегчить наш труд, и оружия  для самозащиты? Или же, по собственному зловещему опыту зная, какие опасности несет с собой техника, мы должны раз и навсегда объявить вне закона любой технический  прогресс и производство машин?
Думаю, что мы избрали бы вторую часть альтернативы, будь мы уверены, что другие группы людей, выживших во Франции и в иных странах, не выберут первую. Ибо сомнений не было: в этом случае, обладая подавляющим превосходством в технике, они немедленно захотят нас поработить.
Вот потому мы решили вопрос в пользу научного прогресса,  не обольщаясь надеждами, не питая никаких иллюзий,  убежденные, что хотя наука сама по себе вещь хорошая,  но человек всегда будет обращать ее во зло.
На объединенном собрании жителей Мальвиля и Ла-Рока, где обсуждался этот вопрос, Фабрелатр, назначенный в Ла-Роке кладовщиком, обратил наше внимание на то, что патроны к винтовкам образца 36-го года приходят к концу, а когда мы расстреляем последние патроны, винтовки можно будет выбросить на свалку. Тут Мейсонье заметил, что мы, несомненно, сможем изготовлять черный порох, потому  что в окрестностях сохранилась старая угольная шахта. Добудем также серу, потому что поблизости есть сернистые воды, а селитру наскребем в подвалах и со старых  стен. Что до металла, то его сколько угодно в скобяной лавке Фабрелатра и бывшей лавке Колена. Конечно, придется  овладеть еще технологией плавки и обжимания гильз, но мы считали, что это нам по силам.
В конечном итоге общее собрание Ла-Рока и Мальвиля 18 августа 1980 года приняло решение немедля приступить к изысканиям и практическим опытам по производству пуль для винтовок образца 36-го года.
С тех пор прошел год, и могу сказать, что результаты настолько превзошли наши ожидания, что мы лелеем куда более 'честолюбивые замыслы в области все той же обороны. Так что отныне мы можем смотреть в будущее с надеждой. Если только к данным обстоятельствам применимо слово «надежда».

ROBERT MERLE, "MALEVIL", PARIS, 1972.