ГЛАВА V

Они вернулись после полудня, с ног до головы покрытые  пеплом, с почерневшими руками и лицами, глубоко запавшие глаза их блуждали. Пейсу был до пояса голый. Свою рубаху он превратил в мешок и принес в нем кости, вернее, те обуглившиеся остатки костей, которые им удалось  собрать на месте своих бывших домов. Они не проронили  ни слова, Мейсонье лишь попросил у меня доски и инструмент; все они отказались от еды и не стали умываться,  пока Мейсопье не сколотил маленький ящичек размером тридцать на шестьдесят сантиметров. До сих пор не могу забыть их лица, когда Мейсонье, закончив работу,  начал косточку за косточкой складывать в гробик.
Похоронить их решили на автостоянке у самой крепостной  стены, там, где скала чуть расступалась, оставляя небольшой клочок земли, рядом с могилой Жермена - я все-таки успел похоронить его до их возвращения, Пейсу  выкопал могилу сантиметров шестьдесят в глубину, выбрасывая землю влево от себя. Маленький ящичек стоял рядом с ним. В самой его крохотности было что-то, невыносимо  щемящее душу. В сознании с трудом укладывалось,  что здесь заключено все, что осталось от трех семейств.  Правда, мои друзья не собрали пепел, покрывавший  кости, боясь, что к нему примешается и пепел от сгоревших вещей.
Опустив ящик на дно могилы. Пейсу навалил на крышку  несколько крупных камней, видимо, из опасения, чтобы яму не разрыла собака, или лисица. Предосторожность более  чем излишняя, поскольку весь животный мир на земле,  видимо, был уничтожен. Засыпав могилу. Пейсу соорудил  из оставшейся земли небольшой прямоугольный холмик и тщательно выровнял его края лопатой. Потом обернулся ко мне:
- Нельзя их закопать просто так. Над ними надо прочитать  молитвы.
- Но я не знаю ни одной на этот случай,- смущенно  ответил я.
- У тебя в доме, должно быть, найдется молитвенник? Я сказал, что найдется.
- Ты бы сходил за ним. Я проговорил вполголоса:
- Тебе же известны, Пейсу, мои взгляды на религию.
- Причем тут это? Не для тебя это нужно - для них.
- Какие еще молитвы! - пробурчал Мейсонье, глядя куда-то под ноги.
- Разве твоя Матильда не ходила к мессе? - спросил Пейсу, повернувшись к нему.
- Оно, конечно, так...
Мы вели этот спор сдержанно, вполголоса, и после каждой фразы повисала долгая пауза.
- А моя Иветта,- продолжал Пейсу, опустив глаза, - каждое воскресенье ходила в церковь. А по вечерам, как спать ложиться, уже в ночной рубашке, опустится на колени  на коврик перед кроватью и уж обязательно прочтет «Отче наш». - Эта картина, видимо, настолько ясно представилась  глазам Пейсу, что бедняга не выдержал. У него перехватило дыхание, и несколько секунд он молчал не в силах произнести ни слова.
- Ну а уж коли она молилась при жизни, как же я допущу, чтобы она ушла из нее без молитвы,- проговорил  он наконец. - А тем более детишки.
- Он прав,  -  сказал Колен.
Неизвестно, что по этому поводу думала Мену, поскольку  она хранила молчание.
- Сейчас пойду за молитвенником,- помолчав немного,  сказал я.
Позже я узнал, что после моего ухода Пейсу попросил Мейсонье сколотить крест на могилку, и Мейсонье без лишних слов выполнил его просьбу. Когда я вернулся, Пейсу обратился ко мне:
- Спасибо тебе, Эмманюэль, но, если тебе это уж очень в тягость, мы с Коленом можем и сами прочитать молитвы.
- Нет, почему же,- ответил я,- мне это нетрудно, раз ты говоришь, что это нужно им.
Комментарии Мену я выслушал позже, когда мы остались  с ней вдвоем.
- Если бы ты отказался, Эмманюэль, я бы ничего тебе не сказала, потому как о религии у каждого свое понятие. Но по правде говоря, в душе я бы тебе попеняла. А потом,  ты же так славно прочел молитвы, куда кюре до тебя, он ведь бормочет себе под нос, а что - и понять нельзя - видно, мысли-то его где-то далеко гуляют.
Надо было располагаться на ночлег. Я предложил Тома  перебраться на диван ко мне в спальню, и таким образом  соседняя комната освободилась для Мейсонье. А Колен  с Пейсу устроились в спальне второго этажа.
Вытянувшись на постели, я лежал измученный, без сна, с широко открытыми глазами. Кругом полнейшая тьма. В обычную ночь мрак содержит в себе все оттенки серых тонов. Эта ночь была аспидно-черная. Невозможно  было различить ничего вокруг, даже самых расплывчатых  очертаний, даже собственной руки, поднесенной к главам.  Рядом, на диване, стоящем у самого окна, ворочался с боку на бок Тома. Я это слышал. Но видеть не мог. Вдруг кто-то стукнул в дверь. Я подскочил и машинально  крикнул: «Войдите!» Дверь скрипнула и отворилась.  Каждый звук в темноте казался неестественно резким.
- Это я, - сказал Мейсонье. Я повернулся на его голос. - Входи же. Мы не спим.
- Я тоже, - сказал он, хотя это было понятно без слов.
Он замер на пороге, не решаясь войти. Во всяком случае,  я так предпологал. Будь мы только бесплотные тени иного мира, мы были бы столь же невидимы.
- Садись. Кресло у письменного стола, прямо перед тобой.
По звукам я следил за его движениями. Вот он закрыл дверь, сделал несколько шагов вперед, налетел на кресло. Чертыхнулся, он, видимо, был босиком. Потом старые пружины протяжно заскрипели под тяжестью его тела. Значит, это была не бесплотная тень. То было человеческое  тело, объятое, как и мое собственное, ужасом смерти и не менее сильным ужасом перед дальнейшей жизнью.
Я думал, что Мейсонье заговорит, но он молчал. Колен  с Пейсу были вдвоем в спальне на втором этаже, мы с Тома здесь, на третьем. А Мейсонье оказался один в спальне Биргитты. У него просто не хватало духа вынести  все сразу: и темноту, и бессонницу, и одиночество.
Я вдруг вспомнил жену Мейсонье - Матильду и их вечные распри. И мне стало неловко оттого, что я не могу припомнить имена его двоих сыновей. Я не в силах был даже представить, как выдерживает Мейсонье тяжесть обрушившегося на него горя. Ведь у меня, кроме Мальви- ля да моего дела, ничего не было. Но он-то, он... Что должен  был чувствовать человек, у которого все, что он любил,  было зарыто в крохотном ящичке под землей?
Я лежал в постели, раздетый донага, и обливался потом.  Мы не знали, оставлять ли открытым окно. В комнате  стояла такая духота, что сначала мы распахнули окно настежь. Но вдыхать едкий запах гари оказалось ничуть не лучше. Невиданный по своим размерам костер дожирал  планету, Пламени больше не было видно, оно разрывало  бы мглу. Теперь в распахнутое окно врывался лишь трупный запах дымящейся земли. Уже через минуту я попросил Тома закрыть окно.
В непроглядной тьме комнаты слышно было лишь тяжелое  дыхание трех человек, а там, за окном, за раскалившимися  стенами лежала мертвая планета. Ее убили в самый разгар весны, когда на деревьях едва проклюнулись листочки и в норах только что появились крольчата. Теперь  нигде ни одного зверя. Ни одной птицы. Даже насекомых.  Только сожженная Земля. Жилища обратились в пепел. Лишь кое-где торчат обуглившиеся, искореженные колья, вчера еще бывшие деревьями. И на развалинах мира - горсточка людей, возможно оставленных в живых в качестве подопытных морских свинок, необходимых для какого-то эксперимента. Незавидная доля. В этой всемирной  гигантской мертвецкой осталось всего несколько работающих  легких, перегоняющих воздух. Несколько живых  сердец, перегоняющих кровь. Несколько мыслящих голов. Мыслящих. Но во имя чего? Я заставил себя заговорить только ради Мейсонье. Мне стало невмоготу от сознания, что он все так же молча  сидит в темноте у моего письменного стола, поглощенный  своими невеселыми думами.
- Тома!
- Да?
- Чем, по-твоему, можно объяснить отсутствие радиоактивности?
- Вероятно, это была литиевая бомба,- ответил Тома. И добавил слабым, но спокойным голосом: - Это так называемая чистая бомба. Я услышал, как Мейсонье зашевелился в кресле.
- Чистая,- мрачно повторил он.
- То есть не дающая радиоактивных осадков,- произнес  голос Тома.
- Понятно,- сказал Мейсонье. И снова тишина. И снова одно только тяжелое дыхание.  Я стиснул ладонями виски. Если бомба и впрямь была чистая, значит, сбрасывая ее, рассчитывали захватить  чужую территорию. Теперь, увы, уже ничего не захватить.  Сбросивший погиб и сам: об этом свидетельствовало  молчание всех радиостакций мира. У Франции даже не было времени осознать, что она вступает в войну. Видимо,  в рамках глобальной стратегии было решено разрушить  Францию и обосноваться на ее территории. Или помешать  противнику сделать это. Небольшая предварительная  мера предосторожности. Жалкая пешка, которую жертвуют заранее, она была обречена, употребляя воен- иый термин, на массовое уничтожение.
- Неужели хватило всего одной бомбы, Тома? Я не стал добавлять, «чтобы уничтожить Францию». Но он понял.
- Всего одной сверхмощной бомбы, взорванной на высоте  сорока километров над Парижем.
Он замолчал, считая, что продолжать бесполезно. Он говорил каким-то бесстрастным тоном, четко выговаривая каждое слово, будто диктовал школьникам условия задачи.  Как я сам не додумался до такой задачки в те времена,  когда был школьным учителем. Это звучало бы куда как современнее, чем задачка с двумя бассейнами. Известно,  что взрывная волна не распространяется на большой высоте из-за разряженности воздуха, известно также, что действие теплового излучения уменьшается пропорционально  высоте взрыва. На какой высоте должна быть взорвана  бомба над Парижем в столько-то мегатонн, чтобы были уничтожены города Страсбург, Дюнкерк, Брест, Би- арриц, Пор-Вандр и Марсель? Впрочем, условия можно было бы и варьировать. Ввести вместо одного два икса, подсчитать мощность бомбы одновременно с высотой, на которой произошел взрыв.
- Уничтожена не только Франция,- вдруг произнес Тома,- но и вся Европа. Весь мир. Иначе можно было бы поймать какую-нибудь радиостанцию.
И я снова увидел эту картину: Тома стоит в подвале с транзистором Момо в руках и упорно водит по шкале стрелкой. Аналитический склад ума спас ему жизнь. Не будь этого необъяснимого молчания радиостанций, он бы уже успел подняться наверх.
- Ну а если на пути тепловой волны окажется какая- то преграда? Высокая гора или скала, как, скажем, в Мальвиле?
- Да, - ответил Тома, - кое-где именно так, видимо, и было.
«Кое-где» для Тома было просто оговоркой, ограничивающей  условия. Я воспринял это иначе. Слова лишь подтвердили то, о чем я уже думал. По-видимому, и в самой  Франции разрушено не все, а значит, остались и люди, избежавшие гибели. И при этой мысли горячая волна  необъяснимой надежды затопила все мое существо. Я говорю «необъяснимой», потому что человек доказал только что содеянным, что не заслуживает права на жизнь, и встретиться с ним сейчас было отнюдь не безопасно.
- Пойду лягу,- сказал Мейсонье. Он пробыл у нас минут двадцать и не произнес при этом и трех слов. Он постучался к нам, чтобы избавиться от одиночества, но одиночество было в нем самом. Оно пришло вместе с ним в нашу комнату, и сейчас он снова уносил его с собой.
- Покойной ночи,- сказал я.
- Покойной ночи,- сказал Тома. Мейсонье не ответил. Я услышал только, как скрипнула  закрывшаяся за ним дверь. Минут через пятнадцать я встал и постучался к нему.
- Тома уснул,- солгал я.- Я тебя не потревожу?
- Ну что ты,- ответил он слабым голосом. Я вошел в комнату и ощупью добрался до плетеного столика, который когда-то поставил здесь для Биртитты. Я сказал, чтобы хоть чем-то заполнить молчание:
- Ни зги не видно. И Мейсонье ответил мне странно бесцветным голосом:
- Не знаю, наступит ли вообще завтра. Я нашарил в темноте маленькое плетеное кресло Бир- гитты, и едва прикоснулся к нему ладонью, как воспоминания  нахлынули на меня. Когда в последний раз я сидел в этом кресле, Биргитта обнаженная стояла около меня и я ласкал ее. Должно быть, слишком сильна была власть этого воспоминания, потому что, вместо того чтобы опуститься  в кресло, я замер, вцепившись обеими руками в его спинку.
- Тебе тут очень тоскливо одному, Мейсонье? Может быть, перейдешь в комнату к Колену и Пейсу?
- Нет уж, покорно благодарю, - ответил он угрюмо и все тем же сдавленным голосом. - Чтобы слушать, как Пейсу без конца говорит о своих. Покорно благодарю. С меня хватит собственных дум.
Я надеялся, что он заговорит, но тщетно. Теперь я уже знал: он не скажет ничего. Ни слова. Ни о Матильде, ни о своих двух мальчиках. Неожиданно в моей памяти всплыли их имена: Франсис и Жерар. Одному было шесть, другому четыре года.
- Как знаешь,- сказал я.
- Спасибо тебе, ты очень любезен, Эмманюэль,- сказал  он, и, видимо, привычка к затверженным формулам вежливости была настолько сильна, что голос его на несколько  секунд обрел обычный тембр.
- Тогда все, я ухожу,- сказал я.
- Я не гоню тебя,-проговорил он тем же тоном.- Ты у себя дома.
" - Так же, как и ты,- воскликнул я с жаром.- Теперь  Мальвиль принадлежит нам всем.
Мейсовье воздержался от ответа.
- Значит, до завтра.
- И все-таки,- неожиданно проговорил он своим угасшим голосом,- сорок лет - это еще не старость. Я ждал, что он скажет дальше, но Мейсонье молчал.
- В каком смысле не старость? - спросил тогда я, подождав немного.
- Ведь если мы выживем, у нас впереди еще лет по тридцать. И никого, никого... - Ты имеешь в виду жену?
- Не только...
Он, видимо, хотел добавить «и детей», во у него не хватало мужества выговорить это слово.
- Держись, дружище, я пошел. В темноте я нащупал его руку и крепко пожал ее. Мейсонье ответил мне слабым рукопожатием.
Я почти физически ощутил, какую муку он испытывал в эту минуту, будто он заразил меня своей болью, и было это так невыносимо, что, вернувшись к себе в спальню, я почувствовал чуть ли не облегчение. Но здесь меня ждало  испытание, пожалуй, похуже. Именно в силу сдержанности  и чистоты.
- Ну как он там? - спросил вполголоса Тома, и я был признателен ему за то, что он так участливо заговорил  о Мейсонье.
- Сам, верно, понимаешь.
- Да, понять нетрудно. - Он добавил: - У меня ведь были племянники в XIV округе.
И еще две сестры и родители, я это знал. Все они жили в Париже. Я сказал:
- У Мейсонье было два сына. Он души в них не чаял.
- А жена?
- Тут дело обстояло хуже. Она ему житья не давала из-за политики. Считала, что он из-за этого теряет клиентов.
- И это было действительно так?
- Отчасти да. В Мальжаке бедняге приходилось сражаться  сразу на два фронта. Против мэра и всей церковной  клики. А у себя дома - против собственной жены.
- Ясно,- ответил Тома.
Но голос его прозвучал как-то сухо и даже несколько раздраженно - видно, слишком велика и неизбывна была собственная мука, чтобы сострадать другим. Только мы с Мену, не потерявшие никого из близких, еще были способны  живо отзываться на чужие муки. Своих сестер близкими я не считал.
Тома как-то незаметно затих в темноте, а я, лежа без сна, разрешил себе чуточку помечтать. Я думал о Ла-Ро- ке. Я думал о Ла-Роке потому, что этот небольшой городок -  старинная укрепленная крепость, воздвигнутая на склоне холма,- был расположен всего в пятнадцати километрах  от нас и его так же, как и Мальвиль, прикрывала с севера гигантская скала. Сегодня утром с высоты дон- жена я не мог разглядеть Ла-Рока, я не мудрено - ведь от нас он был виден только в самые ясные дни. Добраться же пешком в Ла-Рок и убедиться, во всем собственными глазами - об этом пока не могло быть и речи, если учесть, сколько времени потребовалось Тома и его спутникам, чтобы преодолеть полтора километра, отделяющие нас от Мальжака.
- А метро и подземные автостоянки, - вдруг проговорил  Тома.
В его голосе, так же как и у Мейсонье и, вероятно, у меня самого, звучала даже не скорбь, а скорее мрачное удивление. Мой ум был словно окутан туманом, и мысль пробивалась сквозь него с удручающей медлительностью. Я с трудом связывал воедино эти отдельные мысли, мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять замечание Тома.
- Знаешь подземную стоянку на Елисейских полях? - все тем же слабым голосом, но по-прежнему отчетливо выговаривая  каждое слово, продолжал Тома.
- Да.
- Шансы ничтожные. Но так хочется верить, что люди, которые находились в метро или на этой стоянке в момент взрыва, уцелели. Только чти их ждет в дальнейшем?
- Как что?
- А то, что они превратятся в крыс. В полном мраке будут метаться от выхода к выходу. А выходы наглухо завалены обломками.
- Может, не все,- сказал я.
Снова залегла тишина, и, чем дольше она длилась, тем сильнее росло во мне нелепое ощущение, будто еще непроглядной  становится окутавшая нас тьма. Спустя несколько  минут, когда я догадался, что Тома, говоря о горсточке  выживших парижан, думает о своих близких, я повторил:
- Возможно, не все.
- Допустим, - согласился Тома. - Но ведь это лишь отсрочка. В деревне натуральное хозяйство, у вас тут есть все: колбасы, копчености, зерно, полно консервов, варенья, меду, тонны масла и даже соли, которой вы при- саливаете сено. А в Париже?
- В Париже огромные продовольственные магазины.
- Рухнули или сгорели,- сурово отрезал Тома, будто решив раз и навсегда отказаться от малейшей надежды.
Я молчал. Да, Тома прав. Сгорели, рухнули или разграблены,  разграблены ордами уцелевших людей, которые теперь истребляют друг друга. Внезапно мне представилось  апокалипсическое видение: громады городов, уничтоженных  взрывом. Тонны рухнувшего бетона. Километры и километры исковерканных зданий. Хаос, в котором немыслимо  ориентироваться. Немыслимо пробиться сквозь горы развалин. Пустыня, тишина, запах гари. А под руинами  миллионы человеческих тел.
Я прекрасно знал подземную стоянку на Елисейских полях. Прошлым летом, когда я возил Биргитту на два дня в Париж, я оставлял там машину. Само по себе сооружение  малоприятное. И я без труда мог себе представить,  как в полном мраке мечутся обезумевшие люди, пытаясь выбраться наружу, но все выходы намертво блокированы.
Наконец, сраженный усталостью, я забылся тяжелым, полным страшных кошмаров сном, где подземная стоянка на Елисейских полях переходила в туннели метро, а они в свою очередь сливались с сетью канализационных труб, и толпы оставшихся в живых людей в панике метались под землей вместе со стаями крыс. И я сам как будто тоже превратился в крысу, в то же время с ужасом наблюдая себя со стороны.
Наутро нас разбудил Момо, забарабанив в двери. Мену неожиданно для всех приготовила удивительный завтрак. В большой зале она накрыла длинный монастырский стол пестрой, кое-где подштопанной полосатой скатертью (самой  старенькой из дюжины хранившихся в теткином комоде.  Мену с ревностной заботой берегла их для меня, словно мне предстояло прожить два века. На столе стояли  бутылки с вином и стаканы; каждому на тарелку было доложено покускку ветчины и сала - явный признак, что режим экономии несколько ослаб, с тех пор как Мену узнала,  что Аделаида, готовая со дня на день принести нам приплод, жива. У каждой тарелки - толстый ломоть хлеба, щедро намазанный топленым салом: видно. Мену
рассудила, что «лучше в нас, чем в таз». Хлеб, испеченный  три дня назад, совсем зачерствел. И масла не было. Масло растаяло в выключившемся холодильнике.
Когда все собрались в зале, я опустился на стул, предоставив  каждому по его собственному желанию выбрать себе место; Тома сел справа от меня. Пейсу слева, Мей- сонье напротив, по правую руку от него - Колен, по левую -  Момо и в самом конце стола - Мену. Не берусь утверждать, что привычка складывается с первого же шага, но этот порядок в дальнейшем не менялся - во всяком  случае, пока нас в Мальвиле было семеро.
Я испытывал ощущение чего-то нереального, сидя на стуле за столом, покрытым свежей скатертью, с ножом и вилкой в руках и поглощая завтрак, который почти не отличался от тех, что каждое утро Мену готовила для Булево,  в этой нашей парадной зале, где ничто не напоминало  о только что пережитом кошмаре, разве вот потеки расплавившегося свинца, застывшие на цветных квадратиках  окон, да серый налет пепла и пыли на потолочных балках. Правда, Мену была полна великих хозяйственных: замыслов, она собиралась обмести потолки, вымыть каменный  пол и как следует надраить мебель орехового дерева, словно своей волей к жизни, суетой будничных дел пыталась  стереть само воспоминание о Происшествии.
Но ей не удалось даже стереть выражение отчаяния, застывшего на лицах моих друзей. Все трое ели молча, уставившись в свои тарелки, стараясь не делать лишних движений, словно боясь, что резкий жест, брошенный в сторону взгляд могут вывести из оцепенения, притуплявшего  их муки. Я понимал, что возврат к жизни будет для них ужасным, и это, конечно, опять приведет их - особенно  Пейсу - к новым приступам отчаяния. После разговора  с Тома и ночных кошмаров под утро я долго лежал без сна, обдумывая наше положение, и пришел к выводу, что единственное средство, способное предотвратить новые рецидивы отчаяния, это занять моих друзей каким-нибудь делом и самому тоже взяться за дело.
Я дождался, когда они кончили завтракать, и сказал:
- Послушайте, ребята, хочу попросить вашей помощи в совета.
Все подняли головы. Какие же потухшие у них были глаза! И тем не менее я понял, что они не остались глухи  к моему призыву. Я не называл их «ребятами» с далеких  времен Братства, и, назвав так сейчас, я как бы входил  в свою прежнюю роль и ждал того же от них. К тому же само слово «ребята» означало, что всем вместе нам предстоит какое-то нелегкое дело. Я продолжал:
- Основная проблема такова. Во внешнем дворе настоящая  свалка павшей скотины: там одиннадцать лошадей,  шесть коров и четыре свиньи. О зловонии, которое оттуда идет, говорить нечего, не я один его чувствую, и ясно, что жить в таких условиях нельзя. Кончится тем, что мы и сами окочуримся. Так вот,- продолжал я. - Самый  первый и самый неотложный вопрос: как нам избавиться  от этой груды падали. - На слове «груды» я сделал  ударение. - К счастью, мой трактор стоял в Родилке и он уцелел. Есть и газолин, не сказать, что много, но все-таки есть. Есть также веревки и даже канаты. Посоветуйте-ка,  куда девать все эти туши.
Мои друзья оживились. Пейсу предложил дотащить «разнесчастную» скотину до общественной свалки под Мальжаком и бросить там. Но Колен заметил, что в нашей  местности преобладают западные ветры и, значит, они непременно нагонят в Мальвиль зловоние. Мейсонье пришла мысль развести костер где-нибудь у дороги, неподалеку  от свалки. Но тут уж возразил я, так как считал, что для устройства подобного аутодафе понадобится слишком  много дров. А в дровах у нас и без того будет огромная  нужда предстоящей зимой: и для отопления, и для приготовления пищи. Конечно, заготовка топлива станет  одним из самых трудных наших дел, его придется собирать  повсюду, порой даже далеко от дома, будем пилить недогоревшие ветки и стволы и доставлять их в Мальвиль.
И вдруг Колена осенила мысль, он вспомнил о песчаном  карьере у Рюны. Карьер был совсем недалеко. Дорога  к нему шла под гору, что значительно облегчало нашу задачу. Свалив туда трупы животных, мы можем затем засыпать их песком.
Не помню уж, кто именно заметил, что, если закапывать  лопатами, это займет слишком много времени. Тома обернулся ко мне:
- По-моему, ты мне говорил, что, когда в Маль- виль прокладывали электрический кабель, вы с Жерме- ном на скалистых участках пользовались динамитными шашками.
- Да.
- У тебя их не осталось?
- Целый десяток.
- Это более чем достаточно,- ответил Тома.- Теперь работать лопатами не придется. Я постараюсь взорвать песчаный склон, и он рухнет прямо в карьер.
Мы переглянулись. Теоретически задача была решена,  но каждый отчетливо представлял, какую омерзительную  операцию нам предстояло выполнить.
Мне не хотелось оставлять друзей под гнетом столь мерзкой перспективы.
- Кроме того, нужно срочно решить, как быть с посевами.  Собственно, вопрос сводится вот к чему: стоит или нет пойти на риск и пересевать хлеба. У меня в Мальва- ле достаточные запасы сена и ячменя. Их вполне хватило  бы, чтобы прокормить двадцать животных до следующего  урожая. Я имею в виду, как вы сами понимаете, урожай 77-го года. Но теперь, коль скоро на нашем скотном  дворе осталось всего три головы, с имеющимися запасами  ячменя и сена можно продержаться и до урожая 78-го года. Для свиньи тоже найдется корм, и в предостаточном  количестве. Выходит, думать-то сейчас надо о нашем  с вами пропитании. - Я добавил: - Труднее всего будет с хлебом. У меня почти нет зерна, не считая небольшого  семенного фонда.
Атмосфера мгновенно стала напряженной, и лица моих друзей помрачнели. Я взглянул на них. В их души вползал  тот извечный животный страх остаться без хлеба, идущий  откуда-то из недр вековой истории человечества. Потому  что не только они сами, но и их отцы никогда, даже во время войны, не знали, что такое голод. «В наших краях, - любил рассказывать дядя, - в сороковом году пустили  в ход старые пекарни и подпольно, невзирая на продовольственные карточки, введенные режимом Виши, в изобилии выпекали хлеб». «Бывали, конечно, трудные времена, - говорила Мену, - мой папаша часто мне о них рассказывал. Но знаешь, Эммангоэль, никогда я на слыхивала,  чтобы кому-то хлеба не хватало».
Значит, даже из устных традиций исчезли рассказы о голоде былых времен, и тем не менее инстинктивный страх перед ним по-прежнему жил в сознании крестьянина.
- Об урожае этого года я тебе вот что скажу,- проговорил  Пейсу. - Когда мы вчера возвращались из Маль- жака, я слегка копнул палкой землю на поле, где у меня была посеяна пшеница. (Мне показалось добрым признаком,  что после всего, что ему пришлось пережить, Пейсу  не утратил рефлекса землепашца.) И там не было ничегошеньки,- закончил он, раскрыв на столе обе ладони. -  Ровным счетом ничегошеньки. Землю всю выжгло. Одна только пыль и осталась.
- На сколько гектаров хватит у тебя зерна? - осведомился  Колен.
- Гектара на два.
- Ну, это уже кое-что,- заметил Мейсонье. Мену отошла немного в сторонку, чтобы дать поговорить  мужчинам, но она стояла, вытянув вперед шею, вся обратившись в слух, и взгляд у нее был тревожный. Все это волновало ее ничуть не меньше нас. А так как в это время Момо, изображая паровоз, топал огромными ножищами,  бегая вокруг стола, она влепила сыну увесистую затрещину, и он со злобным ворчанием поплелся в угол.
- По-моему, - сказал Мейсонье, - ты ничем не рискуешь,  если вспашешь и засеешь полгектара земли.
- Ничем не рискуешь! - взорвался верзила Пейсу, укоризненно взглянув на Мейсонье.- Ничем не рискуешь, кроме загубленного зерна. По-твоему, столяр, это ерунда? ( Эта манера обращаться к собеседнику по его ремеслу  была распространена во времена Братства, тут выражалась  и симпатия к человеку, и несколько ироническое к нему отношение.) Я же тебе говорю: земля сейчас такая, что из нее за все лето и одуванчика не вылезет. Если даже ты ее поливать станешь.
Он пристукнул по столу ладонью и тут же, взяв стакан  вина, опорожнил его единым духом, как бы утверждая свою точку зрения. Я посмотрел на него с облегчением: в споре он становился прежним Пейсу.
- Я согласен с Пейсу, - вмешался Колен. - Ведь пролысина  на лугу, где ты на Пасху сжигаешь сорные травы, так и не затягивается все лето. И зарастает только следующей весной. А что такое кучка сгоревшей травы  по сравнению с тем пожарищем, который спалил всю землю.
- И все же, - не унимался Мейсонье, - если землю глубоко перепахать, поднять на поверхность нижние платы,  почему же она не сможет родить?
Я глядел на своих друзей, я внимательно слушал их. Убедили меня вовсе не доводы Мейсонье, а соображения совсем иного порядка. Не в моей власти было вернуть их погибшие семьи, но в моих силах было дать им в руки дело и наметить хоть какую-то цель. Иначе, захоронив скотину, они снова будут обречены на бездействие и тоска изгложет им сердце.
- А теперь выслушайте меня, - сказал я. - В основном  я согласен с Пейсу и Коленом. И все-таки можно попробовать,  пойти, так сказать, на Эксперимент. - Я сделал  небольшую паузу, чтобы они смогли оценить всю весомость  этого слова. - И при этом не расходуя много зерна.
- Как раз об этом я и говорил,- сказал Мейсонье. Я добавил:
- У меня есть маленький участок в долине Рюны, всего каких-нибудь пять соток, он лежит чуть ниже ближайшего  к Мальвилю рукава реки, но еще при дяде его хорошо дренажировали, так что в этом смысле все благополучно.  Прошлой осенью я его на совесть удобрил и глубоко  перепахал вместе с навозом. Вот там-то и можно было бы попробовать посеять пшеницу, понятно, перед этим землю надо снова перепахать. На пять соток потребуется  не так уж много зерна. И если весной не пойдут дожди, поле нетрудно будет поливать, ведь до Рюны рукой  подать. Меня смущает другое, - продолжал я, - хватит  ли нам газолина, чтобы вспахать участок, после того как мы зароем скотину. Придется самим изготовить плуг. - Взгляд в сторону Мейсонье и Колена. - А там впряжем в него Амаранту. -Взгляд в сторону Пейсу - он всегда обрабатывал свой виноградник с помощью лошади.
- Интересно будет взглянуть на твой урожай, - пошел  на уступки наш осмотрительный Пейсу. - Коль уж тебе не жалко загубить немного семян. Я посмотрел на него.
- Не говори «тебе», говори «нам».
- Это почему же? - спросил Пейсу. - Ведь Мальвиль-то твой!
- Нет, - сказал я, тряхнув головой. - Это раньше Мальвиль был моим. Раньше. Но вообрази, что завтра я умру от какой-то болезни или несчастного случая, что будет  тогда? Где нотариусы? Где права наследования? Где наследники? Нет, отныне Мальвиль принадлежит всем тем, кто здесь работает, вот так.
- Я вполне с тобой согласен,- с явным удовлетворением  сказал Мейсонье. На сей раз мои высказывания полностью  соответствовали его убеждениям.
- Но все-таки... - недоверчиво протянул Пейсу. Колен не сказал ни слова, но взглянул на меня, и на губах у него мелькнула тень его былой улыбки. Всем своим  видом он говорил: я согласен, согласен, но что от этого  меняется?
- Ну значит, решено, - сказал я. - Зароем скотину, изготовим плуг и засеем участок у Рюны.
В ответ раздался одобрительный гул голосов, я встал, а Мену сердито начала убирать со стола. Своим заявлением,  что Мальвиль отныне принадлежит всем, я как бы приравнял ее ко всем, лишил ее роли единственной уважаемой  и полновластной хозяйки, стоящей на капитанском  мостике бок о бок со мной. Однако в последующие дни она решила, что мое предложение о коллективизации Мальвиля было всего лишь актом вежливости со стороны хозяина, желавшего, чтобы его гости чувствовали себя здесь как дома, и успокоилась.
Не хочется даже рассказывать, как мы захоронили скотину, слишком это ужасно. Пожалуй, всего тяжелее было извлечь лошадей из стойл, их раздувшиеся трупы не пролезали в дверь и пришлось ломать стены.
Настало время подумать и об одежде - у Колена, Мейсонье и Пейсу не было ничего, кроме тех рабочих костюмов, в которых они явились ко мне в День происшествия.  Нам удалось подобрать полный гардероб для Мейсонье из вещей, оставшихся после дяди. Куда хуже обстояло дело с Коленом. Я с трудом уговорил Мену отдать  Колену одежду ее покойного мужа, которую она хранила  в нафталине уже два десятилетия, не надеясь даже, что она может пригодиться, поскольку Момо был куда крупнее отца. Но это, считала она, вовсе еще не основание,  чтобы отдавать одежду. Вовсе нет! Даже Колену! Мы навалились на нее всем скопом, мы и кричали, и грозились,  что заберем у нее силой эти одеяния полувековой давности, и только тогда она уступила. Но уж решившись,  она не стала мелочиться. Она даже подогнала все Колену по росту, он оказался на пять сантиметров ниже ее супруга. И это ее почему-то растрогало.
- Ты понимаешь, Эмманюэль,- сказала она мне, - как-то уж всегда низенький мужчина глянется низенькой женщине. Я ведь, сколько ни тянись, всегда была только метр сорок пять.
Но совсем безнадежно обстояло дело с экипировкой Пейсу. Он был на полголовы выше нас с Мейсонье и косая  сажень в плечах, так что мои пиджаки трещали на нем по швам. Можно представить, какой ужас испытывал  наш бедняга великан при мысли, что в один прекрасный  день ему придется щеголять в полной натуре. К счастью,  нам удалось выйти из положения, ниже я расскажу, каким образом.
Мену, лишившаяся всех привычных удобств, брюзжала  с утра до ночи. Десять раз на день она нажимала какие-то  кнопки, по привычке включала кофемолку (у нее в запасе имелось несколько килограммов кофе в зернах) и каждый раз чертыхалась с разнесчастным видом. Она обожала свою стиральную машину, свой электрический утюг, свою духовку, свое радио, которое слушала (или не слушала), стряпая на кухне, не говоря уж о телевизоре - она неукоснительно смотрела все передачи каждый вечер,  до последней минуты. Обожала она также разъезжать  на машине и еще при жизни дяди с редкой изобретательностью  придумывала всевозможные предлоги, чтобы  он отвез ее среди недели в Ла-Рок, а по субботам они всегда отправлялись туда на ярмарку. Теперь, когда не стало больше врачей, она вдруг обнаружила, что не может без них обходиться, хотя прежде никогда к ним не обращалась.  Перспектива побить рекорд собственной матери и «дотянуть до ста лет» ныне представлялась ей весьма сомнительной,  и она без конца печалилась об этом. «Я часто  думаю, - сказал мне как-то Мейсонье, - какую же галиматью несли леваки о потребительском обществе. Прислушайся, что говорит Мену. Ведь для нее нет ничего ужаснее общества, где потреблять больше нечего».
Равно как и для самого Мейсонье - общества, где больше нет партийной прессы. Потому что ему до ужаса не хватало газет. Впрочем, как и разделения мира на два лагеря - лагерь социализма и лагерь капитализма, ведь именно их существование придавало смысл и остроту жизни: первый лагерь боролся за правое дело, второй пребывал  в вечном заблуждении. Теперь, когда оба лагеря были уничтожены, Мейсонье совсем растерялся. Как убежденный  коммунист, он искренне верил в «поющее завтра».  А теперь было ясно, что будущее уже ни для кого не станет «поющим завтра».
Кончилось тем, что Мейсонье обнаружил в котельной целый комплект номеров газеты «Монд» (за 1956 год, год победы республиканского фронта). Он утащил их к себе, хотя с презрением мне сказал:
- Уж эта «Монд»! Ты же знаешь, какого я мнения об объективности этой газеты.
И тем не менее он с упоением перечитал все номера, от первой до последней страницы. Он порывался читать и нам отдельные статьи, но Колен без излишних церемоний  оборвал его:
- Плевать я хотел на твоего Ги Молле и его войну в Алжире. С тех пор двадцать лет прошло!
- Слышишь? Ги Молле теперь уже оказывается мой! - с негодованием взывал ко мне Мейсонье.
От Мену мне стало известно, что Колен и Пейсу плохо  уживаются в одной комнате, а потом они и сами стали жаловаться друг на друга. Пейсу то и дело ворошил свое страшное горе, его воспоминаниям и рассказам не было конца, а это выводило из себя Колена.
- Ты ведь знаешь Колена, - в свою очередь говорил мне Пейсу, - обидчивее его у нас никого не было, а теперь  такой вредный стал, только и слышишь: болван здоровый,  болван здоровый. Да к тому же сигарет у него больше нету, уж не выкуривает по пачке в день, как раньше, и вот чуть что - закипает, как молоко, только и знай попрекает меня моим ростом. Будто я назло ему такой вымахал.
Я спросил у Мейсонье, не согласится ли он перейти вместо Колена в комнату к Пейсу. Единственное, что и знал точно: одного Пейсу оставлять нельзя.
- В общем, я из тех, кого всегда приносят в жертву,-  ответил Мейсонье.- Еще во времена Братства все неприятные поручения доставались на мою долю. Пейсу был не шибко умен, на Колена нельзя было поло- шиться, ты только и знал, что командовать. О других я не говорю.
- Ну ладно, ладно,-улыбнулся я в ответ,- уж если то пошло, к неприятным поручениям ты попривык, как секретарь своей ячейки. Он пропустил мою реплику мимо ушей. - Учти, - продолжал он, - я ставлю Пейсу несравненно  выше Колена, хотя Колен всегда был твоим любимчиком.  Он, конечно, может быть обаятельным, но уж больно  мелочный. Пейсу же отличный малый. Но если я перейду к нему в комнату, пусть он со своими воспоминаниями  завязывает, у меня и самого от воспоминаний голова  пухнет.
Он весь словно окаменел, его глаза часто-часто заморгали,  уголки губ вдруг опустились, и казалось, все черты лица поползли вниз.
- Знаешь, разное вспоминается, но одно меня мучает сильнее всего. Сейчас я тебе расскажу, и больше никогда об этом ни слова. Не к чему пережевывать. Утром в День происшествия мой малыш Франсис просил взять его с собой в Мальвиль, посмотреть замок, и я ему уже пообещал,  но тут вмешалась Матильда, начала кричать, что не хватало только втягивать дитя малое в нашу грязную политику.  Я не знал, как поступить. Прекрасно помню, что все колебался. Уж очень у малыша был расстроенный вид. Но накануне вечером мы поругались с Матильдой, и опять из-за политики, а ты знаешь, что такое женщины: я, бывало, пытаюсь ей что-то доказать, говорю, говорю, а потом надуюсь и молчу, и так никогда у нас эта волынка не кончалась. Ладно. Мне все как-то вдруг обрыдло. Ладно,  говорю, держи своего сыночка при себе, поеду один. Просто я не хотел новой сцены, да еще сразу же после вчерашней.  В общем, смалодушничал. И вот что получилось. Франсис остался дома. Мальчонка смотрел на меня и заливался  слезами. Не будь я такой тряпкой, понимаешь, Эмманюэль, мальчик был бы сейчас здесь, со мной.
Сказав это, он замолчал. Молчал и я. Но мне показалось,  что ему все-таки полегчало, когда он поделился тем, - это так мучило его. Не помню уж, о чем мы заговорили с ним-после, но о чем-то мы говорили. А про себя я все думал,  как бы потактичней сказать долговязому Пейсу, чтобы  он попридержал свой язык. Хотя, в сущности, он был в своем праве. Мейсонье только что мне это доказал.
Аделаида дождалась, когда мы выполнили наконец свою отвратительную миссию могильщиков, и только тогда  опоросилась. Поначалу нам показалось, что она произвела  на свет дюжину поросят. Но так как на сей раз свинья была особенно неприступна, точный подсчет мы смогли произвести, лишь когда она поднялась с подстилки:  поросят оказалось пятнадцать - что и говорить, число немалое, однако не превышавшее ее былые рекорды. Первым  забил тревогу Момо: весь всклокоченный, он ворвался  в парадную залу во время обеда и, воздев руки к небу, истошно завопил:
- Мамуаль, Абебаиожае! (Эмманюэль, Аделаида рожает.)
Мы выскочили из-за стола и бросились в Родилку, где, постанывая, лежала, распластавшись на земле, Аделаида.  Вероятно, она с удивлением заметила, что над перегородкой  вдруг выросло семь голов, семь болтливых, алчно  глядящих на нее людей. Свинья злобно захрюкала, но, видя, что ей не угрожает опасность, снова принялась за свое дело и одного за другим произвела на свет божий еще несколько поросят. А мы, упершись подбородками в стойку ( полтора метра высотой - стойло предназначалось для лошадей), и Мену-чтобы ничего не упустить, она вскарабкалась  на две огромные, лежавшие одна на другой плиты,- мы уже с восторгом обсуждали дарованную нам в изобилии пищу и строили планы, как наиболее рационально  ее использовать. К сожалению, мы не могли себе позволить роскошь вырастить всех пятнадцать поросят. Значит, придется пожертвовать пятком сосунков, как только мать перестанет их вскармливать, о чем мы говорили  с позиций высшей объективности, якобы жалея несчастных  детенышей, а у самих, что называется, слюнки текли при мысли о поросятине, поджаренной на вертеле над пламенем очага. Я заметил тогда, что в нашем чревоугодии  появилось что-то болезненно-лихорадочное. Это не было, как прежде, проявлением радости жизни, скорее, здесь таился страх перед будущим. Воспоминания о былых  пиршествах занимали явно ненормальное место в наших  разговорах, а это доказывало, что по-прежнему каждого  втайне мучила мысль о возможном голоде.
Спустя два дня отелилась и Принцесса, она принесла нам крепенького бычка, обеспечив таким образом ценою будущего кровосмесительства сохранение своего рода. Отел был не из легких, и Мену, выбившись из сил, решила позвать себе на помощь Пейсу. Но Пейсу только замахал руками. Он заявил, что у него и раньше-то к этому сердце  не лежало, он боялся причинить скотине боль, так что его Иветта всегда сама управлялась с коровой, а уж если приходилось очень туго, посылала его за Коленом.
- Тогда давай сюда Колена,- скомандовала Мену. Снова все мы собрались в Родилке, уже стемнело, я, опустившись на корточки, светил Мену, держа в руке толстую  свечу, принесенную из подвала, и воск, плавясь, капал  мне на пальцы. Я весь взопрел от волнения и крепкого  коровьего духа, который с трудом выносил. Принцесса маялась целых четыре часа, и мы буквально оцепенели от тревоги за нее. В конце концов, оттого ли, что я так долго держал свечу или меня просто доконало это зрелище, но мне стало не по себе, я вручил свечу Мейсонье, и так ее передавали каждые четверть часа из рук в руки. Момо ни на что не годился: забившись в стойло к Красотке, он ревел  там, как теленок, от ужаса, что мы, чего доброго, потеряем  нашу единственную корову, да, может, и его любимицу  Красотку, которая тоже должна была на днях ожеребиться. Все свой страхи он изливал вслух, в потоке жалобных и нудных причитаний, так что Мену раза два, подняв голову, отчитала его, правда без своих обычных крепких выражений, слишком она сама была встревожена. Момо уловил состояние матери, и окрики ее не производили  поэтому на него должного впечатления. Он ненадолго замолкал, а потом начинал снова тихо и жалобно подста- нывать, будто рожал он сам.
Когда наконец бычок появился на свет, лишенный отныне  пастбищ, Мену без ненужных потуг на оригинальность  нарекла его Принцем.
Оттого, что Принцесса быстро оправилась и принесла нам потомство мужского пола, у нас тут же поднялось настроение, мы преисполнились самых радужных надежд,  которые, к сожалению, померкли несколько дней спустя, когда Красотка, не причинив особых хлопот, ожеребилась  и подарила нам кобылку.
Красотке было четырнадцать лет. Амаранте - три года, а Вреднухе (так окрестил ее Момо, возможно, пото- мy, что она обманула наши надежды) - всего один день. Все кобылы были разного возраста и разных статей, но всем была уготована общая судьба: ни одна из них уже не принесет потомства.
Невеселый мы провели вечер в большой зале. Сразу же после того, как мы захоронили животных - а эта процедура пожрала до лоследней капли наши запасы  газолина,- я решил использовать весь имеющийся у нас бензин на распилку дров, оставив неприкосновенной на всякий случай только пятилитровую канистру. А пока Мейсонье с Коленом переделывали плуг, который я водил за трактором, на гужевой, мы с Пейсу и Тома взялись заготавливать  дрова на зиму. Делали мы это с величайшей осторожностью, не трогали даже самые искореженные стволы, если обнаруживали в них хоть какие-то признаки жизни.
Амаранта довольно легко привыкла к постромке, как раньше легко привыкла ходить под седлом и, в общем, не слишком артачилась, когда мы впрягли ее в оглобли, которые,  прежде чем взяться за плуг, удлинил Мейсонье. Почерневшие стволы деревьев мы сваливали в груды там, где нам удавалось их напилить, иногда очень далеко от Мальвиля, и потом перевозили на телеге в замок и складывали  в одном из стойл во внешнем дворе. Природе понадобится  бесконечное время, чтобы восстановить леса, в мгновение ока уничтоженные пламенем, зато у нас было одно преимущество - мы были, единственными потребителями  этих бескрайних выгоревших лесов. И тем не менее осторожности ради, а также чтобы никто не сидел без дела, я не успокоился до тех пор, пока мы не забили снизу  доверху все стойло и не натолкали дров даже еще в соседнее,  а это, по моим подсчетам, обеспечивало нас топливом  на две зимы, при условии, что мы, будем топить только один очаг и на нем же готовить пищу.
С самого дня катастрофы небо нависло над нами зловещим  серым шатром. Было холодно. Солнце так и не показалось  ни разу. Дождя тоже не было. Сухая земля, покрытая  пеплом, превратилась в мелкую пыль, и теперь при малейшем дуновении ветра она черным облаком взмывала в воздух, застилая весь горизонт. В Мальвиле, защищенном от внешнего мира своими вековыми стенами, еще чувствовалась жизнь. Но когда мы спускались по склону, отправляясь за дровами, мы попадали в царство смерти, все подавляло нас: и обуглившийся пейзаж, и обгоревшие  скелеты деревьев, и свинцовый колпак неба над головой, и молчание мертвых долин. Я заметил, как мало и тихо мы говорим, будто на кладбище. Но как столько серое небо становилось хоть чуточку светлей, мы начинали ждать возвращения солнца, но тут же снова опускалась  тьма, теперь с утра до ночи мы были ввергнуты в тусклый полумрак.
Тома высказал мысль, что пыль от атомного взрыва, в значительном количестве заполнив стратосферу, преграждала  путь солнечным лучам. По его мнению, чем дольше не будет дождя, тем лучше. Потому что, если была взорвана  не литиевая бомба, пусть даже на очень значительном  расстоянии от Франции, вместе с осадками на землю могут выпасть радиоактивные элементы. Каждый раз, как мы отправлялись подальше от Мальвиля, Тома настаивал, чтобы мы непременно клали в телегу плащи, перчатки, сапоги и головные уборы - хоть и не слишком надежная, но все-таки защита.
Вечером в маленьком ренессансном замке стоял такой холодище, что после ужина мы шли на непредвиденные расходы дров, разжигали огонь в огромном камине и усаживались  вокруг, чтобы поговорить немного, «ведь не заваливаться  же дрыхнуть, как скоты», по выражению Мену.
Обычно я сидел на низенькой скамеечке, прислонившись  к консоли камина, и читал, держа в руках книгу - под таким углом, чтобы на нее падал огонь, и временами включался в общий разговор. Мену устраивалась на приступке  камина, и, когда пламя начинало замирать, она ворошила поленья или подкладывала вниз веточки - запас  их хранился под скамейкой.
В своем посмертном письме - я знал его наизусть - дядя советовал мне читать Библию и добавлял, что «не надо останавливаться на нравах, главное в ней - мудрость».  Но я был настолько увлечен своим Мальвилем и после смерти дяди у меня оказалось столько забот с моим конным заводом, что я так и не удосужился выполнить его пожелание. Но теперь, хотя я был измотан пуще прежнего,  я каким-то образом сумел выкроить для этого время, теперь оно, как ни странно, стало словно бы податливее.
В тот вечер, когда Красотка подарила нам Вреднуху (смешно подумать, что на ее нрав могло повлиять данное ей имя, но в жизви своей я не встречал лошади более строптивой, а ведь родилась она от нашей смирной Красотки),  наше сумерничанье в большой зале, как я уже говорил,  было особенно унылым. Мы поужинали в полном молчании. Потом расставили стулья и уселись у очага, Момо и Мену расположились друг против друга на приступках,  а я привалился спиной к консоли; молчание длилось так долго, что мы были почти благодарны Колену,  когда он заметил, что через двадцать пять лет на земле вообще не останется больше ни одной лошади.
- Почему же через двадцать пять! - воскликнул Пейсу.- Ей-богу, я видел у Жиро- не у того, что жил в Вольпиньере, а у Жиро из Кюсака - мерина, которому шел двадцать восьмой год, слеповатый, правда, был и от ревматизма на ходу поскрипывал, но Жиро на нем еще обрабатывал свой виноградник.
- Ладно, допустим, даже через тридцать,- сказал Колен,- всего на пять лет больше. Через тридцать лет успеет околеть даже Вреднуха. И Амаранта тоже. К тому времени не будет уже и нашей Красотки.
- Да замолчи ты! - прикрикнула Мену на сына, сидящего,  вернее, лежащего напротив нее. Момо заревел, услыхав о будущей кончине своей любимицы. - Ведь говорят  не о том, что случится завтра, а о том, что будет через  тридцать лет, а через тридцать лет с тобой-то самим что станет, дубина ты стоеросовая?
- Ну, еще бабушка надвое сказала,- заметил Мей- сонье.- Сейчас Момо сорок девять, через тридцать лет ему будет семьдесять девять - не такая уж это старость.
- Вот что я тебе на это скажу,- ответила Мену. - Моя матушка умерла девяноста семи лет, но я не надеюсь дожить до ее возраста, особенно сейчас, когда врачей нету. Привяжется какой грипп - и капут.
- Это ты зря, - возразил Пейсу. - Ведь когда и были врачи, в деревне к ним не часто обращались, а люди жили подолгу. Ну, хоть, например, мой дед.
- Ладно, возьмем пятьдесят лет,- продолжал Колен с ноткой раздражения в голосе. - Через пятьдесят лет никого  из нас уже не будет в живых, никого, разве только Тома, ему будет в ту пору семьдесят пять. Вот, старик, имеешь шанс повеселиться, когда останешься один в Мальвиле.
Залегла такая тяжелая тишина, что я поднял голову, оторвавшись от книги, - впрочем, сегодня я не прочел ни строчки, настолько тяжко у меня было на сердце после рождения Вреднухи. Я не видел лица Мену, поскольку она сидела позади меня, и плохо видел скорчившегося Момо - из-за дыма и отблесков пламени, - зато я мог разглядеть остальных четырех человек, сидевших лицом к камину, так что мой пристальный взгляд не стеснял их.
Тома, как обычно, был невозмутим. Стоило только посмотреть  на добрую круглую физиономию Пейсу, с крупным  ртом, мясистым носом, большими, слегка навыкате глазами и таким низким лбом, что казалось, еще немного- и полоска волос наползет на брови, чтобы понять, как ему тяжело. Хотя, пожалуй, горе Колена вызывало еще большую  тревогу. Это горе не согнало с его лица обычной улыбочки,  зато лишило ее всякой веселости. Мейсонье походил  сейчас на собственную старую фотографию, потускневшую  в ящике стола. Вроде он был все тот же, то же худое, длинное лицо, точно лезвие ножа, близко посаженные  глаза и щеточка волос над узким и высоким лбом. Но у него в душе что-то погасло.
- Совсем не обязательно,- сказал Пейсу, повернувшись  к Колену.- Совсем не обязательно, что Тома, хоть он сейчас самый молодой, останется последним в Мальви- ле. Если так считать, то на кладбище в Мальжаке лежали  бы одни старики, а ты сам знаешь, что лежат там не только они. Не в обиду тебе, Тома, будь это сказано, - слегка  наклонившись к нему, добавил он с обычной своей крестьянской вежливостью.
- Во всяком случае, если я останусь один, долго раздумывать  я не стану,- невозмутимо проговорил Тома, -  на донжон - и бац оттуда!
Я рассердился на Тома за эти слова, он не должен был так говорить при этих людях, переживавших тяжелейшую душевную депрессию.
- А я вот, мой милый, думаю совсем по-другому, - сказала Мену.- Если бы я, например, осталась в Маль- виле одна, я бы не полезла прыгать с башни, кто бы тогда за скотиной стал ходить?
- Правильно, - одобрил Пейсу, - скотину не бросишь.
Я был ему благодарен, что он сразу и так горячо откликнулся  на эти слова.
- Скажешь тоже, - возразил Колен с горьким оживлением,  так не похожим на беззаботную веселость, которой  раньше было окрашено каждое его слово,- скотина прекрасно и без тебя обойдется. Не сейчас, конечно, когда все кругом погорело да пропало, а вот когда снова трава вырастет - открой им тогда ворота, Аделаида и Принцесса сами раздобудут себе все, что им надо.
- А потом,- сказала Мену,- что ни говори, с животными  тоже можно компанию водить. Вот, помню я, когда Полина осталась одна на ферме - у мужа ее приключился  удар и он сорвался с прицепа, а ихнего сына убило во время алжирской войны, - она мне говорила: ты не поверишь, Мену, но я целый день со скотиной разговариваю.
- Полина была совсем старая. А люди, чем старше, тем больше хотят жить. Прямо даже не пойму, почему это так.
- Поймешь, когда сам состаришься,- ответила Мену.
- Ты это на свой счет не принимай, - тут же поправился  Пейсу, как человек деликатный, он всегда боялся  кого-то обидеть.- Да разве тебя можно сравнить с Полиной. Та едва ноги таскала. А ты все бегаешь, все бегаешь.
- Да, правильно, все бегаю! - отозвалась Меиу.- И добегаюсь, видно, до того, что в один прекрасный день окажусь на кладбище. Да не реви ты, дурень здоровый,- добавила она, обращаясь к Момо, - ведь говорят тебе, это еще не завтра будет.
- А я,- сказал Мейсонье,- с тех пор как у Аделаиды  и Принцессы появился приплод, я все об одном думаю. Через пятьдесят лет на земле не будет ни одного человека,  а коров и свиней разведется до черта.
- Верно, - сказал Пейсу, упершись огромными ручищами  в широко расставленные колени и подавшись всем телом к огню. - Я об этом тоже думал. И знаешь, Мей- сонье, я прямо с ума схожу, как представлю себе, что вокруг  Мальжака снова стоят леса, луга зеленые, коровы бродят - и ни одного человека.
Снова залегло молчание, все мы мрачно и тупо уставились  на языки пламени, как будто там мелькали картины  будущего, каким нам живописал его Пейсу: вокруг Мальжака поднялся молодой лес, зеленеют луга, пасутся коровы - и нигде ни одного человека. Я смотрел на своих приятелей и видел на их лицах отражение собственных мыслей. Человек - единственный вид животного, способный  постичь идею собственной смерти, и единственный, кого мысль о ней приводит в отчаяние. Непостижимое племя!  С каким ожесточением они истребляют друг друга и с каким ожесточением борются за сохранение своего вида!
- Так вот,- сказал Пейсу, будто подвел итог долгим размышлениям.- Выжить - это еще не все. Чтобы жизнь тебя интересовала, нужно знать, что она будет и после тебя.
Он, должно быть, подумал об Иветте и двух своих детях,  потому что его лицо вдруг окаменело и сам он словно  застыл и так и сидел, упершись руками в колени, с полуоткрытым ртом, глядя остановившимися глазами на огонь.
- Ведь еще неизвестно,- немного помолчав, сказал я, - может быть, выжили не только мы одни. Мальвиль спасла прикрывающая его с севера скала. Как знать, может,  люди уцелели и в других местах, и, может, даже недалеко  отсюда, если у них оказалась такая же надежная защита, как у нас.
Я не хотел называть Ла-Рок, не хотел слишком обнадеживать  их, боясь будущего разочарования, если это окажется  не так.
- Но ведь такой подвал, как в Мальвиле, встретишь нечасто,- заметил Мейсонье. Я кивнул.
- Мы, спаслись не только потому, что оказались в подвале, нас прикрыла скала. Ведь выжили же животные в Родилке.
- Родилка,- сказал Колен,- запрятана очень глубоко  в пещере, и не забывай, какая там толщина, камень и сверху и с боков. А потом неизвестно, может, животные выносливее, чем люди.
- Не скажи,- ответил я,- нам здорово помогла сила духа.
- По-моему,- проговорил Тома,- животные страдали  меньше. Они приняли на себя тепловой удар, возможно,  даже более сильный, но более короткий срок находились  под его воздействием. Воздух там охладился скорее. И они не пережили такого состояния, будто тебя сунули в печь, как было у нас в подвале. И, глядя на меня, он добавил:
- Но я не могу не согласиться с твоей мыслью, что люди, видимо, уцелели кое-где. Даже в городах.
Он остановился и крепко сжал губы, будто запретив себе говорить на эту тему.
- А я вот, знаешь, в это не верю,- сказал Мейсонье, тряхнув головой.
Колен снова поднял брови, а Пейсу пожал плечами. Они так ушли в свое горе, что ни о чем больше не желали слышать, словно в самых глубинах их отчаяния было некое  безопасное прибежище и они страшились его утратить..
Снова воцарилось долгое молчание. Я взглянул на часы: еще нет и девяти. В очаге не сгорело и половины дров. Так жаль было расставаться с теплом и расходиться  по своим ледяным комнатам. Я снова уставился в книгу, но ненадолго.
- Чего ты там все читаешь, бедненький мой Эмма- нюэль? - спросила Мену.
«Бедненький» было в ее устах ласкательным словом. И вовсе не значило, что она жалеет меня.
- Ветхий Завет.- И я пояснил: - Священную историю,  если тебе так больше нравится.
Я был уверен, что Мену знакома с Библией только, в кратком и сильно подслащенном изложении, полученном в школе на уроках закона божьего.
- Так вот оно что,- сказала Мену,- теперь я узнаю эту книгу, ее часто листал твой дядюшка.
- Как? - удивился Мейсонье.- Неужели ты действительно  читаешь Библию?
- Я обещал это дяде, - коротко ответил я. И добавил: -  К тому же нахожу это чтение интересным.
- Постой-ка, Мейсонье,- сказал Колен, и на губах у него появилось что-то похожее на его прежнюю улыбочку. -  Ты разве забыл, что всегда был первым по закону божьему!
- А ведь точно, Мейсонье,- хохотнув, подтвердил Пейсу. - Бывало, отчеканишь лучше, чем в книге. А я только и помню, как братья запродали в рабство младшего  в семье парнишку. В семье-то оно,- заключил он после  минутного раздумья, -только и гляди, чтобы с тобой не учинили какую-нибудь пакость. Снова помолчали.
- А может, почитаешь нам вслух? - предложила Мену.
- Вслух? - удивился я.
- Mне бы, например,- сказал Пейсу,- доставило удовольствие послушать снова все эти истории, я ж тебе говорю, что все перезабыл.
- Дядя Эммапюэля, бедненький, уж такой был добрый,  читал мне, бывало, по вечерам рассказы из этой книги.
- Эмманюэль, не заставляй себя просить,- сказал Колен.
- Валяй, начинай,- сказал Пейсу.
- Но может быть, это вам покажется скучным? - спросил я, избегая смотреть на Тома.
- Что ты, что ты! - возразила Мену.- Уж куда лучше,  чем нести всякую чепуху или сидеть да молчать при своих мыслях.- Она добавила: - Особенно теперь, когда телевизора нет.
- Я с тобою вполне согласный,- заявил Пейсу. Я взглянул по очереди на Мейсонье, потом на Тома, но оба они отвели глаза в сторону.
- Ну что же, пожалуйста, если нет возражений,- сказал я, помолчав с минуту. И так как те оба по-прежнему  молчали, уставившись на пламя очага, я спросил: - Не возражаешь, Мейсонье?
Мейсонье не ожидал столь прямой атаки. Он выпрямился,  прислонился к спинке стула.
- Я, - ответил он мне с достоинством,- я материалист.  Но поскольку никто не навязывает мне веру в бога, я совсем не против послушать историю еврейского народа.
- А как ты, Тома?
Тома и бровью не повел, засунув руки в карманы и вытянув  перед собой ноги, он рассматривал носки ботинок.
- Раз ты читаешь Библию про себя,- сказал он равнодушным  тоном,- почему бы тебе не читать ее вслух?
Ответ был явно уклончивый, но меня он вполне устраивал.  Мне подумалось, что чтение пойдет на пользу
моим приятелям. Днем они были заняты, но по вечерам, когда особенно не хватало тепла семейного очага, им приходилось  переживать тяжелые часы. Наше молчание становилось  невыносимым, во время этих молчаливых посиделок  я почти физически ощущал, что моих товарищей не оставляют мысли о пустоте и бессмысленности своего существования.  И кроме того, жизнь библейских примитивных  племен чем-то напоминала ту, какой теперь начинали жить мы сами. Я был уверен, что книга их заинтересует. И я надеялся также, что они почерпнут силы в той воле к жизни, которую проявляли евреи.
Прихватив табуретку, я перешел с закрытой книгой к другой консоли камина, чтобы согреть озябший левый бок. Мену подбросила в огонь несколько сухих веточек, сразу стало светлее, я открыл Библию на первой странице  и начал с Книги Бытия.
Я читал, и меня охватывало волнение, пусть даже к нему примешивалась ирония. Конечно, это была великолепная  поэма. Она воспевала сотворение мира, а я читал ее сейчас в уничтоженном мире, читал людям, которые потеряли  все.

КОММЕНТАРИИ ТОМА

Поскольку многие детали еще свежи в памяти читателя,  я хотел бы указать на две неточности в рассказе Эмманюэля.
1. Думаю, что, находясь в подвале, Эмманюэль неоднократно  терял сознание, потому что я все время был рядом  с ним, но он по большей части не замечал моего присутствия  и не отвечал на мои вопросы. Во всяком случае, в категорической форме утверждаю, что я не видел, как ом погружался в бак для мытья бутылок. И никто этого не видел. Вероятно, находясь в бредовом состоянии, он лишь мечтал об этом, а потом его начали мучить угрызения совести  за свой «эгоизм».
2. Дверь в подвал после появления Жермена закрыл не Эмманюэль, а Мейсонье. Будучи в полусознательном состоянии, Эмманюэль, должно быть, вообразил себя на месте Мейсонье, и, что удивительно, он с такой точностью описал все его движения, словно и впрямь совершал их сам. Особенно поражает эпизод, когда Мейсонье, на четвереньках  добравшись до двери, не решается приблизиться  к телу Жермена.
Хотел бы еще заметить следующее. Будучи атеистом, я отнюдь не являюсь антиклерика- лом, и, если я без большого энтузиазма согласился на предложение Эмманюэля читать по вечерам Библию, произошло  это только потому, что мне казалось, будто эта церемония - вероятно, слово найдено не очень точно, но другое не приходит мне в голову - лишь закрепит сложившуюся  ситуацию: отношение окружающих к Эмма- нюэлю носило и без того характер почти религиозного культа. К тому же читал он Библию прекрасным низким голосом, проникновенно звучащим от волнения. Я охотно признаю, что Эмманнюэль - человек, обладающий блестящим  даром воображения, и эмоции его скорее от литературы.  Как раз это-то мне и кажется опасным: вносимое им в души смятение.
Называть «великолепной поэмой» Книгу Бытия - это значит полностью игнорировать ошибки, которыми она изобилует.
 
 

ГЛАВА VI

Первые недели после Происшествия оставили во мне ощущение сплошной серости - и на Земле, и в нашей жизни: глухое отчаяние, бесцельное топтание на месте, бессмысленные усилия и давящее свинцовое небо. Мы трудились  не покладая рук, часто выполняя скучнейшие работы,  но в силу царившей у нас дисциплины всегда доводили  их до конца; не слишком цепляясь за жизнь, мы тем не менее пытались организовать ее так, чтобы выжить.
Пока Мейсонье и Пейсу доделывали плуг, в который собирались впрячь Амаранту, мы с Пейсу и Тома занялись  делом, может быть и не столь неотложным, но не менее  важным для будущего: мы повсюду собирали, рассортировывали  и, занеся в реестр, относили в кладовую все металлические предметы, даже казавшиеся на первый взгляд бросовым, но теперь, когда их невозможно было произвести, ставшие бесценными.
Попятно, что мы начали с инструмента, гвоздей, гаек, болтов и шурупов. До катастрофы я не слишком бережно относился к этому хозяйству, ведь в ту пору было так легко  заменить новыми какие-нибудь запропастившиеся или заржавевшие в траве клещи. Теперь же мы твердили себе, что подобное ротозейство равносильно почти что преступлению.
На первом этаже донжона я устроил склад для всей этой утвари, поместив ее в специальных стеллажах, предназначенных  в свое время для храпения яблок из ныне уже не существующего фруктового сада. Самые ценные инструменты мы разложили в запиравшиеся на ключ ящики, а распорядителем этого склада единодушно и с его полного согласия выбрали Тома. Теперь любой инструмент  на складе выдавался только под расписку п в книгу заносилось даже время выдачи.
Когда это дело было завершено, я вспомнил, что во время  восстановления Мальвиля в пустую конюшню во внешнем  дворе я свалил старые доски, не вытащив из них гвозди, доски эти предназначались для растопки печей в зимнее время. Чудовищные намерения! Теперь о подобном расточительстве не могло быть и речи. Мы подбирали все, что можно было подобрать: каждый клочок бумаги, любую  тару, пустые консервные банки, пластмассовые флаконы,  жалкий обрывок веревки или шнурка, не говоря уже о гвоздях, даже самых кривых и ржавых.
Мы вытащили из конюшни старые каштановые доски, извлекли из них клещами все гвозди, стараясь не повредить  шляпок. А потом, выпрямив их на плоском камне, разложили по диаметрам в ячейки стеллажей на складе. Не желая тратить горючее на бензопилу, мы вручную отпилили  от досок сгнившие и изломанные куски - эти отбросы  пойдут на растопку,- а доски тщательно очистили с обеих сторон от штукатурки и цемента, рассортировали по толщине и аккуратно уложили в штабель, прижав их кольями, чтобы не покоробились за зиму.
Готовясь встретить в Мальвиле туристов, я закупил огромные свечи. У меня оставалось две дюжины в упаковке,  четыре почти нетронутые свечи в подвален две наполовину  сгоревшие.
Мы решили сохранить их про запас, поскольку у меня было две бочки орехового масла. Колен из узких, цилиндрической  формы консервных банок изготовил коптилки, загнув с одной стороны край так, что получилось что-то вроде рожка, куда вставлялся фитиль-волоконце, выдернутый  из пеньковой веревки, а к противоположной стенке  припаял моим паяльником ручку-петлю, вырезанную из крышки. Таких коптилок он изготовил по числу спален  в Мальвиле, то есть четыре. По вечерам после наших посиделок у очага каждый поджигал сухой веточкой свою коптилку, при ее дрожащем свете добирался до своей спальни и устраивался на ночлег. Масло поручили разливать  Мену, на ее ответственности была и вторая бочка с маслом, выделенная для приготовления пищи и пока еще непочатая.  Из узкой дощечки, которую он предварительно хорошенько  промыл и обстругал, Мейсонье сделал специальный  щуп с делениями, при помощи которого нам удалось установить, что к концу двух первых недель уровень масла  почти не уменьшился. Как подсчитал Тома, этих запасов  масла при теперешнем его потреблении нам хватит на шесть лет. А затем придется изыскивать иные источники света, поскольку вряд ли среди всеобщей гибели сохранилось  хоть одно ореховое дерево.
Были у меня еще два электрических фонаря с двумя почти новыми батарейками. Один я отдал Мену, для въездной башни, другой оставил в донжоне, мы условились,  что пустим их в ход только в случае какого-то чрезвычайного  события.
Тома пришла в голову мысль усовершенствовать ванную  комнату, для чего он предложил сваливать навоз от ваших трех лошадей на каменные плиты двора у водонапорной  башни. Под этими плитами проходили водопроводные  трубы с холодной водой. По словам Тома, при разложении  навоза выделяется достаточно тепла для того, чтобы  согреть эти трубы. Поначалу мы отнеслись к этому довольно скептически, но опыт увенчался успехом. Это было нашей первой победой, нашим первым завоеванием, не говоря уже об удобствах. Колен клялся, что, если бы его заведение в Ла-Роке уцелело, он использовал бы этот принцип для установки центрального отопления.
Пейсу был в восторге, когда к нему в комнату переселился  Мейсонье, но сколько понадобилось дипломатических  ухищрений, чтобы убедить Колена обосноваться одному  в комнате Биргитты. Видимо, он надеялся занять место Тома в моей спальне. А я делал вид, что не замечаю его намеков. Мои приятели всю жизнь упрекали меня, что Колен ходит у меня в любимчиках и что я «все спускаю ему с рук». Но я-то прекрасно знал его недостатки. И сделал  бы непростительную глупость, променяв на Колена такого  спокойного, молчаливого и выдержанного соседа, как Тома.
К тому же Тома и так держался несколько особняком в силу своей молодости, своего характера, своего образа мыслей и оттого еще, что был горожанин, да к тому же не понимал нашего местного наречия. Мне не раз приходилось  просить Мену и Пейсу не слишком увлекаться род- дым языком - французский был для них полуродным, - потому что, когда за столом они заводили беседу на здешнем  диалекте, мало-помалу все начинали им вторить и Тома чувствовал себя среди нас чужаком.
Надо, впрочем, сказать, что сам Тома нередко ставил в тупик моих друзей своей необщительностью. Держал он себя холодно. Говорил кратко, подчас резковато. В нем не было и тени приветливости. Но наибольшим его грехом для нас было полное отсутствие чувства юмора, он вообще  не понимал, почему люди смеются, и сам никогда не смеялся. Его невозмутимая серьезность, столь необычная  для нас, могла сойти за гордыню.
Даже самые очевидные достоинства Тома почему-то не привлекали к себе. Я заметил, что Мену, питавшая определенную  слабость к красивым парням (вспомним хотя бы почтальона Будено), и та относилась к Тома весьма сдержанно. Дело в том, что красота Тома была непривычна  для нашего глаза. Лицо греческой статуи и безупречный  профиль отнюдь не являлись для нас эталоном красоты.  С нашей точки зрения, здоровенный носище или тяжелый  подбородок ничуть не портили дела, лишь бы внутри  у тебя пылал огонь жизни. У нас любили крупных, плечистых  парней, насмешников и балагуров, при случае умевших и прихвастнуть.
А кроме того. Тома был «новеньким». Он не входил в наше Братство. Он не мог участвовать в наших воспоминаниях.  И чтобы хоть как-то скрасить его обособленность, я старался уделять ему побольше внимания, и это вызывало  ревность у остальных,. особенно у Колена, который то и дело цеплялся к нему. А Тома был абсолютно неспособен  отбить мяч в словесном пинг-понге. Для этого он слишком медленно, неторопливо и основательно думал. Он просто не отвечал на эти наскоки. Его молчание воспринималось  как знак презрения, и Колен, высмеяв его, сам же потом на него дулся. Волей-неволей приходилось вмешиваться,  воздействовать на Колена и обходить острые углы.
Чтение Библии продолжалось из вечера в вечер, и это оказалось делом куда менее нудным, чем я предполагал поначалу, видимо, благодаря живейшим замечаниям, которыми  оно то и дело прерывалось. Так, например. Пейсу почему-то принял слишком близко к сердцу несправедливость  господа бога в отношении Каина.
- Ты что же, считаешь, это правильно? - говорил он мне. - Парень знай себе вкалывает, овощи выращивает.
Он тебе и ломом землю долбает, и поливает, и пропалывает,  а это потяжелей, чем прогуливать баранов, но господь  даже и не глядит на его дары. А у того подонка только  и была забота, чтобы овечек щупать, так за это, что ли, ему все милости?
- Господь, должно быть, уже догадывался, что Каин убьет Авеля,- вмешивалась Мену.
- Тем более он не должен бью сеять раздора между братьями, где же справедливость?-возмущался Колен.
Мейсонье наклонялся к огню, упоров локти в колени, в произносил со скрытым удовлетворением:
- Потому как он всеведущий, он и должен был предвидеть это убийство. А если он предвидел его, чего ж он ему не помешал?
Но это коварное рассуждение повисало в воздухе, должно быть, оно оказалось чересчур абстрактным, и товарищи  не подхватили его.
Чем больше Пейсу размышлял, тем больше он отождествлял  себя с Каином.
- Выходит, куда ни сунься, везде свои любимчики. Взять хотя бы мсье Ле Кутелье в школе: его драгоценный Колен всегда на первой парте, рядышком с печкой. А я знай себе стою в углу, да еще руки за спиной. А что я такого сделал? Ничего.
- Не преувеличивай,- сказал Колен, и уголки его губ поползли вверх.- Кутелье, если память мне не изменяет,  ставил тебя в угол, когда ты на уроках играл в карманный  бильярд.- Все так и грохнули при этом воспоминании.-  И руки за спиной он заставлял тебя держать все по той же причине,- уточнил Колен.
- И все-таки, когда на тебя валятся все шишки, хочешь  не хочешь, а это озлобляет. Ведь вот этот .несчастный  Каин только и знал, что растить морковку и таскать ее богу. И накось, на нее даже не взглянули. А это доказываете-добавил  он с горечью,-что власти и тогда не интересовались сельским хозяйством.
И хотя властей на земле уже больше не существовало, замечание Пейсу встретило общее одобрение. Наконец вновь воцарилась тишина и я смог продолжить чтение. Но когда я дошед до места, где Каин познал свою жену и она родила ему сына Еноха, чтение прервала Мену.
- Откудова она взялась, эта самая? - спросила она с живостью. Мену сидела за моей спиной на приступке камина,  задремавший Момо - напротив нее. Я оглянулся на нее через плечо.
- Кто эта самая?
- Жена Каина. ' Все озадаченно переглянулись.
- Может, господь где-нибудь изготовил еще одного Адама и Еву.
- Нет, нет,- заявил наш ортодоксальный Мей- сонье,- тогда об этом было бы в книге.
- Значит, выходит, что это его родная сестра, что ли? - спросил Колен.
- Чья еще сестра? - заинтересовался Пейсу, уставившись  на него.
- Сестра Каина. Взглянув на Колена, Пейсу замолк.
- А куда ему было деться? - заключила Мену.
- Ну, знаешь! -протянул Пейсу. Все ненадолго замолкли. Каждый с чисто галльской развязностью мог бы сказать многое, но странное дело, у всех словно язык к небу прилип при мысли об этом кровосмесительстве.  Может быть, потому, что и у нас в деревнях  такое случается. Я снова начал читать, но чтение скоро прервалось.
- Енох,- вдруг заметил Пейсу,- это еврейское имя, - и добавил авторитетным тоном человека, осведомленного  в таких делах: - На военной службе у меня был один дружок, его Енохом звали, еврей был.
- Что ж тут удивительного,- сказал Колен.
- Как что? - спросил Пейсу и, снова весь подавшись вперед, посмотрел на Колена.
- Да ведь родители Еноха были евреи1
- Евреи? - переспросил Пейсу, вытаращив глаза и растопырив на коленях свои здоровенные пальцы.
- И дедушка и бабушка тоже.
- Как! - воскликнул Пейсу.- Адам и Ева евреи были?
- А то как же?
У Пейсу отвалилась челюсть, с минуту он сидел неподвижно,  уставившись на Колена.
- Но ведь мы-то произошли от Адама и Евы?
- Ну да!
- Тогда, значит, и мы евреи?
- Конечно,- невозмутимо ответил Колен.
Пейсу бессильно откинулся на спинку стула.
- Вот бы уж чего никогда не подумал! Переживая это открытие, он, должно быть, и тут искал какой-то подвох, подозревая, что его снова в чем-то обошли,  потому что спустя некоторое время с возмущением воскликнул:
- Тогда почему же евреи считают, что они больше евреи,  чем мы?
Все, кроме Тома, так и грохнули. Глядя, как он сидит вот так, в полном молчании, скрестив руки, уткнув в грудь подбородок и вытянув перед собой ноги, я понимал, насколько  ему были неинтересны наши разговоры, как, впрочем, и само порождавшее их чтение. Думаю, он уходил  бы сразу после ужина спать, не будь у него той же потребности, что и у всех нас, в капельке человеческого тепла после трудового дня.
То, что мы иногда смеялись во время наших сборищ, поначалу меня удивляло. Но потом я вспомнил, как рассказывал  дядя о таких же вот вечерах, когда они собирались  все вместе в немецком лагере для военнопленных: «Ты не думай, Эмманюэль, что, когда в Восточной Пруссии мы сидели вокруг печурки, мы ныли да плакались на свою судьбу. Ничуть не бывало. Фрицы диву давались, глядя, как мы веселимся. Бывало, поем, хохочем, анекдоты рассказываем.  А на сердце, понимаешь, Эмманюэль, кошки скребут. Веселье-то было монастырское. А за ним пустота.  И все же, когда рядом товарищи, это большая подмога».
Да, веселье монастырское. Именно это слово приходило  мне в голову, когда с томом Библии на коленях я слушал споры своих товарищей. И так как у меня снова закоченел левый бок (ну и холодище в мае месяце!), я встал и перекочевал вместе со своей табуреткой и книгой к другой консоли, но усидеть там долго не смог, рядом со мной оказался Момо, а близ очага исходящий от него запах был настолько нестерпимым, что меня начало мутить.  Я подумал, что завтра же надо поговорить с Мену и провернуть операцию с его купанием.
На стене позади моих товарищей плясали их огромные  тени, наползая на потолочные балки. Я не мог видеть  глубины залы, она была слишком велика, но слева от меня вспышки пламени освещали стену каменной кладки между двумя окнами в свинцовых переплетах, всю увешанную холодным оружием. За спиной Пейсу тянулся  наш длинный стол, до блеска натертый Мену, справа возвышались пузатые комоды, вывезенные из «Большой Риги». Под ногами-широкие каменные плиты, они же служили и сводом подвала.
Строгое убранство: каменный пол, каменные стены, никаких штор, никаких ковров, ничего мягкого, уютного, что бы говорило о присутствии женщины в доме. Жилище  одиноких, бездетных мужчин, ожидающих смерти. Некое аббатство или монастырь. Со всеми его атрибутами:  работой, «весельем», благочестивым чтением вслух.
Не знаю почему, но сразу же после разговора о евреях, « считающих себя евреями больше, чем мы», речь зашла  о том, как выяснить, выжил ли кто-нибудь в Ла- Роке. Мы говорили об этом каждый вечер. Строили планы,  собирались вскоре отправиться туда, хотя знали, что это будет нелегкое дело. С величайшим трудом мы расчистили  дорогу, ведущую из Мальвиля в Мальжак, от стволов деревьев, поваленных взрывом. А дорога между Мальвилем и Ла-Роком все пятнадцать километров шла по холмистой местности, заросшей каштановыми лесами. И по тому ничтожному отрезку, который мы видели, можно  было представить себе, насколько велики были завалы,  а у нас кончился последний газолин и мы не могли пустить трактор для расчистки. В прежнее время требовалось  не меньше трех часов, чтобы добраться пешком до Ла-Рока. Если пробиваться туда через все завалы, нам понадобится целый день и еще день, чтобы вернуться обратно,  то есть сорок восемь часов, а мы не могли позволить  себе такой роскоши, пока не засеем поле.
По крайней мере я всех убеждал в этом. Держа объемистый  том на коленях, я молча слушал своих приятелей. Я сам заронил надежду, что в Ла-Роке выжили люди. И оттого, что мы говорили об этом целыми вечерами, мое робкое предположение превратилось в реальность. Но чем реальнее становилась для них эта надежда, тем несбыточнее  казалась она мне. Я не пытался ускорить экспедицию  в Ла-Рок. Как раз наоборот. Пока Мейсонье и Колен сооружали свой плуг, я предпочитал сидеть в Мальвиле и вместе с Пейсу и Тома вытаскивать гвозди из старых досок и раскладывать их по секциям стеллажа.
Я прекрасно понимал, что сдаюсь, отступаю от своих принципов. С каждым днем я тупел и чувствовал себя уже почти монахом. И вот сейчас, слушая краешком' уха эти разговоры, верный своей тактике-тактике перемежающегося  внимания, я, прижавшись затылком к каменному  цоколю камина, спрашивал себя, что изменилось  бы, будь я действительно верующим. О, безусловно,  это лишь поставило бы передо мной новые проблемы, в частности - как мог всевышний допустить, чтобы им же созданный человек разрушил творение рук его? Но даже если отбросить, так сказать, всю философскую сторону  вопроса, смогла бы вера по крайней мере хоть согреть  мне сердце? Не знаю. Не думаю. Все-таки это очень далеко от меня. И уж слишком абстрактно. Помыслы мои обращены отнюдь не к богу.
Меня преследуют два, навязчивые до бреда, образа. Один вполне жизненный, сознательно вызываемый мною в бессонные ночи, другой - не зависящий от меня, являющийся  только во сне. Когда я лежу без сна, прижавшись  к матрасу всем телом, каждой его клеточкой, грудью,  бедрами, животом, я взываю к Биргитте. И когда она наконец обретает плоть и я ощущаю ее всю - живую, горячую, я набрасываюсь на нее, осыпаю неистовыми поцелуями,  впиваюсь зубами в ее атласную кожу. Нет, я не просто кусаю, я поглощаю ее всю, пью ее, ем. Потому-то, должно быть, она так быстро и исчезает и с каждым разом  мне все труднее вызвать ее образ.
Другой образ, менее зыбкий, является мне во сне, из ночи в ночь, и почти без изменений. Ясным утром я спускаюсь  по лестнице в Симьезе над Ниццей. Эта лестница знакома мне до боли, хотя в жизни я спускался по ней лишь раз. Широкая лестница, ярко залитая волнами солнечного  света, льющегося сквозь высокие окна. Мне снится,  что навстречу мне по этой лестнице бежит, грациозно уронив руки вдоль бедер, совсем молоденькая девушка с распущенными волосами. Красивая грудь ее чуть вздрагивает  от бега. Когда она достигает площадки, разделяющей  два лестничных марша, бьющее сзади солнце золотит  ее волосы. Между нами остается всего несколько ступенек,  она бежит, подняв ко мне лицо, и, хотя я ее не знаю, девушка приветливо улыбается. Улыбаются ее губы, улыбаются глаза. И это все. Но я чувствую себя (как бы поточнее сказать) словно помолодевшим и обновленным, будто только что вдохнул аромат лилий.
Прошлой ночью я проснулся сразу после этого сна, и возвращение к реальности было особенно тягостным. Вместе  с нечеловеческой тоской я ощутил и физическую боль. Казалось, что грудная клетка безжалостно давит на сердце, и, оттого что боль эта слилась с моим отчаянием,  меня охватило ужасное ощущение своего одиночества.  Точнее, одиночество стало для меня сейчас словно физическая боль, засевшая в груди. Я сел на постели, глубоко  вздохнул, и, к моему великому изумлению, мне это удалось. И сердце, и легкие работали как обычно, у меня ничего ве болело, только сильно теснило грудь и было странное чувство, что напряжение все нарастает, еще немного -  и что-то во мне оборвется. Разрядка не заставила себя ждать - из глаз ручьями хлынули слезы.
И пока беззвучные слезы лились по моим щекам, в гневе, как назойливый припев, звучала изводившая меня мысль: я не женат, у меня нет детей. Человеческому роду приходит конец. И я увижу этот конец. Потому что вдруг я пришел к нелепому убеждению, что все мои приятели, даже Тома, который на целых семнадцать лет моложе меня, уйдут раньше и я останусь совсем один. И мне представилось, как, старый и сгорбленный, я без конца шагаю по огромным комнатам замка и шаги мои гулко отдаются под сводами парадной залы, моей спальни в донжоне и в подвале.
Это была первая светлая ночь после Происшествия, а возможно, просто уже наступило утро. Рядом со мной, на диване, куда более низком, чем моя деревенская кровать с ее высокими ножками, я различаю лицо Тома, он лежит,  смежив веки, прижавшись щекой к подушке, и в позе его чувствуется что-то беспомощное; одеяло он натянул  до самого подбородка да еще подоткнул его под затылок,  защищаясь от потоков холодного ветра, врывающегося  в окно. Я невольно вновь залюбовался красотой итого лица, с его классически правильным носом и великолепным  рисунком рта и щек. Я заметил, что во сне у него пропадало обычное для него выражение суровости. Больше того, в нем появлялось что-то ребячье, беззащитное.  Светлая бородка его отрастала медленно. Он брился через день. И так как он побрился только вчера, на лице у него не успела еще пробиться щетина. Оно казалось гладким и бархатистым, и я впервые увидел у уголков его губ две неглубокие ямки. Волнистые светлые волосы,  коротко подстриженные в тот день, когда я впервые встретил его в подлеске, теперь сильно отросли и делали его похожим на девушку.
Резким движением я повернулся к стене, и у меня промелькнула мысль, что пора уже перераспределить спальни, чтоб чувствовалась хоть какая-то перемена, и почему именно Тома должен жить со мной в комнате, ведь моя комната самая удобная в замке. При этом я испытывал  чувство странной тревоги и какой-то смутной виноватости, которая, однако, не давала мне уснуть, мысли  у меня путались, и лишь на короткие мгновения я погружался  в дремоту. Но эти короткие провалы прерывались  кошмарами, столь тягостными и унизительными, что в конце концов я вскочил с постели, схватил сваленную кучей на стуле одежду, выбежал из комнаты и спустился  этажом ниже, в ванную комнату. Но и здесь, пока я брился, гнусные и мучительные видения преследовали меня. Потом я долго стоял под душем. И только тогда я очистился от наваждения.
Когда я вышел во двор из донжона, часы показывали пять утра. Как и всегда после Дня происшествия, рассвет был холодным и мутным. Я один бодрствовал в Мальвиле в этот ранний час. Звук моих шагов гулко раздавался на мощеном дворе. Высокий донжон, крепостные стены и внутренние строения давили на меня всей своей громадой. До первого завтрака было еще два долгих часа одиночества.
Я прошел по подъемному мосту и, выйдя во внешний двор, направился к Родилке. Красотка спала стоя, как и ее дочка, прижавшаяся к материнскому боку, по, едва только я положил подбородок на верх дверцы, аккуратные  ушки лошади встали, она открыла глаза, увидела меня и, выдохнув воздух, тихонько и дружелюбно заржала.  Она шагнула ко мне, и кобылка, даже не проснувшись  как следует, качнулась, но тоже сделала шаг вперед  на своих длинных, тонких, нетвердых ногах и снова привалилась к еще не опавшему материнскому чреву. Красотка, перекинув голову через дверцу, без лишних церемоний  положила ее мне на плечо, и я, поглаживая ей морду, смотрел на жеребенка. Все-таки удивительно трогательное  зрелище-детеныши животных, так же как и человеческие детеныши. Вреднуха унаследовала от матери  гнедую масть и белую пролысину на лбу, она внимательно  и удивленно разглядывала меня своими прекрасными  наивными глазами. Мне ужасно хотелось войти в стойло и приласкать малышку, но я не знал, придется ли это по вкусу ее матери, и во избежание неприятностей воздержался. А Красотка тем временем, уткнувшись под- щечиной, а затем и нежными влажными ноздрями мне в шею, снова фыркнула. Как видно, ей было хорошо сейчас.  Мы лелеяли ее, кормили отборным зерном, и у нее была маленькая Вреднуха. Она и ведать не ведала, что это ее последний детеныш и что род ее, так же как и род человеческий, уже обречен.
День прошел в монотонной работе. А вечером повторилась  все та же сцена: поставив лощи на Библию, я сижу, подперев кулаком подбородок, и вполуха слушаю разговоры о Ла-Роке. Пламя догорает, и Мену, вздремнувшая  было на своей лежанке, встает, давая тем самым понять, что вечернее наше сборище окончено, и сразу же раздается стук каблуков, шумно двигая стульями, мои товарищи расставляют их вокруг стола. Ловко орудуя щипцами.  Мену сгребает угли в кучку, так, чтобы завтра без труда раздуть огонь. Я поднимаюсь позже всех, и, хотя, стоя с Библией под мышкой, я шучу и болтаю со своими друзьями, внутри у меня все холодеет от сознания, что сейчас я лягу в постель и снова моя мысль, словно арестант  в тюремном дворе, пустится по привычному кругу.
Прекрасно помню и этот вечер, и то отчаяние, с которым  я думал о предстоящей бессонной ночи. Я так отчетливо  запомнил его потому, что со следующего дня в пашей жизни все изменилось, все сдвинулось с мертвой точки.
Как в классической трагедии, событие было возвещено  особыми знамениями. Погода стояла по-прежнему холодная,  таким же тусклым казалось небо, все так же был безнадежно сер горизонт. С тех пор как на свет появился Принц, у нас к завтраку подавалось молоко, каждому чуть ли не полная кружка. Тома пришлось провести немалую  разъяснительную работу о пользе этого продукта для организма человека, иначе бы его не пили, так как Мейсонье, Пейсу и Колен терпеть его не могли. Зато Момо пил молоко с наслаждением. Зажав кружку в грязных  ладонях, он, предвкушая удовольствие, даже постанывал  и, прежде чем поднести кружку ко рту, впивался в нее своими черными, блестящими глазками, наслаждаясь белизной молока, а потом с жадностью и так стремительно  заглатывал содержимое, что только две белоснежные тоненькие струйки стекали на грязную шею по его не бритому уже недели две подбородку.
- Послушай, Мену,-сказал, я,- надо все-таки собраться  и отскоблить сегодня твоего отпрыска.
Я с умыслом выбирал слова, которые не привлекли бы внимания Момо, чтобы до последней минуты он не догадался о задуманной операции, которая могла закончиться  удачно лишь в случае внезапного налета.
- Я тоже так разумею, что оно в самый бы раз, - довольно неопределенно и не глядя на сына ответила Мену. - Но ведь одной-то мне... сам знаешь. И добавила:
- В общем, когда скажешь.
- Тогда давай сразу же после завтрака, когда Пейсу уйдет пахать участок на Рюне. Думаю, вчетвером управимся.
Я был уверен, что Момо не поймет слов «отскоблить» и «отпрыск». Именно поэтому я и употребил их. Пока мы вели этот разговор, я, так же как и Мену, не смотрел в его сторону. Но несмотря на все наши предосторожности, инстинкт не обманул Момо. Он посмотрел на меня, потом на мать, вскочил со стула, опрокинув его, и закричал кав бешеный:
- Атитись атипока, нелупуоту! (Отвяжитесь ради бога, не люблю воду.) - И тут же всей пятерней вцепился  в кусок ветчины, лежавший на его тарелке, и пустился  наутек.
- Что, съели? - со смехом сказал верзила Пейсу.-- На сегодня баня накрылась.
- Вот уж нет,-возразила Мену,- ты его плохо знаешь.  Он тут же все забудет. У него в одно ухо влетает, в другое вылетает. Потому-то у него и нет никаких забот. Все сразу из головы улетучивается.
- Везет некоторым,- сказал Колен, и тень былой улыбки промелькнула на его лице.- А вот у меня просто  голова пухнет от мыслей. Все крутятся, крутятся. Лучше уж быть идиотом.
- Никакой он не идиот! - возмутилась Мену.- Дядя Эмманюэля говорил, что Момо даже смышленый. Просто он не умеет как следует говорить. Поэтому он не может ни на чем сосредоточиться.
- Да я де хотел тебя обидеть,-вежливо сказал Колен.
- А я и не думала обижаться,- ответила Мену, улыбнувшись ему, и живые ее глаза, вспыхнув, осветили бескровное, ссохшееся, как у мумии, личико, чудом державшееся  на тощей шее. - А знаешь, где его надо искать несло завтрака? Скажу тебе точно: в стойле у Красотки, ев там сейчас с ней милуется. Его надо кликнуть отту- дава и, как выйдет, хватать, и все тут. Если четверым навалиться  на него, это все равно что игра.
- Хороша игра! - воскликнул я.- Играл я уже в эту игру. Прежде всего следите за его догами. Мы с Мейсонье схватим его за руки и повалим на землю. Ты, Колен, берись  за правую ногу. Тома - за левую. Только будьте осторожны: он лягается. Вы не представляете, какая дьявольская  у него в ногах силища.
- Вот гляжу я сейчас на вас и думаю,-заметил Пейсу, и его круглую физиономию озарила улыбка,- ведь на меня-то в детстве вы точно так же налетали скопом  и колошматили. Ну и гадская компания, - добавил он с нежностью.
Мы дружно рассмеялись, но смех внезапно оборвался, так как дверь с грохотом распахнулась и в зал влетел Момо, до крайности возбужденный и не помня себя от радости. Воздев руки, он завопил, отплясывая на месте:
- Тавобо! Тавобо!
Хотя теперь я стал не менее крупным специалистом лексики Момо, чем его мать, я ничего не понял. Я посмотрел  на Мену. Она тоже в полной растерянности. На языке Мама «мне больно» - звучит «бобо!», да к тому же его ликование никак не вязалось с мыслью, что ой откуда-то грохнулся или народился.
- Тавобо! Тавобо!
- Вобо? - спросила наконец Мену, вставая. -Что это еще за «вобо» такое?
- Вобо! -заорал он, даже подпрыгнув от злости.
- Постой, Момо,- сказал я, тоже поднимаясь со стула  и подходя к Момо, - объясни спокойно, что значит « вобо » ?
- Вобо! - как оглашенный вопил Момо, словно надеясь,  что этот неистовый крик может облегчать нашу задачу.  То ли от возбуждения, то ли от досады, что мы ничего не понимаем, Момо глухо рычал, топал ногами, на глаза у него навернулись слезы, изо рта брызгала слюна. Даже нас, привыкших к его обычной необузданности, и то удивило  его теперешнее состояние.
- Вобо! - прорычал он снова. И вдруг, вытянув руки вровень с плечами, замахал ими сверху вниз, будто полетел.
- Ворон! - вдруг осенило меня.
- Та, вобо! - ответил он, и его лицо озарилось улыбкой. -  Ми Мамуэль, ми Мамуаль! (Милый Эмманюэль.) - Он наверняка бросился бы на меня с поцелуями, если бы мне не удалось удержать его на расстоянии вытянутой руки.
- Постой, Момо, а ты не ошибся? В Мальвиле появился  ворон?
- Та! Та!
Мы недоверчиво переглянулись. Ведь взрыв навсегда уничтожил всех птиц.
- Дём! -кричал Молю, вцепившись мне в руку, в ту, что удерживала его на расстоянии. Я вырвал руку, и он тут же пустился бежать. Я несся следом за ним по каменным  плитам двора, под цоканье его подбитых гвоздями  башмаков, за мной спешили все обитатели замка, включая Мену, которая хоть и отстала от нас, но не так уж сильно, как можно было бы предположить, я заметил это, только выбежав во внутренний двор.
Вдруг Момо застыл на подъемном мосту. Я тоже остановился.  И действительно увидел ворона метрах в двадцати  от нас, как раз у самой Роди-таи, и не какого-нибудь  еле живого или искалеченного, напротив, его иссиня- черные сверкающие перья говорили о полном здоровье, и он грозно подпрыгивал, подбирая зерна своим мощным клювом. При нашем появлении он прервал свое занятие и, повернувшись боком, чтобы следить за нами маленьким  бдительным черныш глазом, вытянул шею, хотя полностью  и не разогнулся, и стал ужасно похож на согбенного  старика, заложившего за спину руки, искоса поглядывающего  на вас с мудрым и настороженным видом. Мы боялись шевельнуться, и наша неподвижность, должно быть, испугала ворона; взмахнув темно-синими широкими крыльями, он пролетел на бреющем полете, каркнув один- единственный раз, понемногу набрал высоту, опустился на крышу въездной башни и притаился там за трубой, но уже через секунду оттуда выглянул ого сильный, отвислый  клюв и на нас уставился черный и зоркий глаз. Мы двинулись к нему, задрав кверху головы, разглядывали  то малое, что он оставил нам для обозрения.
- Во елки-палки! - воскликнул длинный Пейсу.- Скажи мне, что я когда-нибудь обрадуюсь, увидев ворона, ни в жисть бы не поверил.
- Да еще будешь смотреть на него так близко - подхватила  Мену.- Ведь эти дьяволы такие недоверчивые и хитрые, чуть что - тут же смываются и нипочем не подпустят  к себе ближе, чем на сто метров.
- Особенно если ты в машине,-добавил Колен. При слове «машина» всех обдало холодом, ведь это слово принадлежало тому, прежнему миру. Но холод тут же растопился в общем нашем счастье, которое мы пытались  скрыть под лавиной слов, от чего, впрочем, оно, не становилось менее острым. Мы все сошлись на мысли, что в День происшествия, случайно или повинуясь инстинкту, ворон залетел в один из гротов, которыми изрешечены скалы в нашей местности (во время религиозных войн в них скрывались гугеноты). У него хватило благоразумия забиться поглубже и отсидеться там, пока земля пылала. Когда же воздух охладился, он, вылетев оттуда, питался падалью, возможно даже, трупами наших лошадей. Но зато мы крепко поспорили о причинах, заставивших ворона  искать нашего общества.
- Я же тебе говорю,-утверждал Пейсу,- он очень даже рад, что встретил людей. Он знает: там, где люди, и ему всегда найдется что пожрать.
Но это материалистическое толкование нас не слишком  устроило, и, что всего удивительней, опроверг его не кто иной, как Мейсонье.
- Что и говорить, он тут кормится,- авторитетно заявил  он, широко расставив ноги и задрав кверху нос, - но вы объясните, зачем он ищет нашего общества? Ведь зерно повсюду у нас рассыпано в Родилке-одна Амаранта  что творит: так жадно жрет, что добрая четверть зерна каждый раз летит на землю,-значит, он мог бы прилетать клевать ночью.
- Я с тобою согласен,-сказал Колен. - Ворон - птица недоверчивая, особенно когда они в стае, уж очень их гоняют повсюду, но, когда ворон один, его можно приручить  как миленького. Помнишь, в Ла-Роке был сапожник...
- Ta! та! - вскричал Момо, от помнил того сапожника  из Ла-Рока.
- Да, ничего не скажешь, башковитая птица,- проговорила  Мену.-Помню, как-то летом дядя Эмманюэля подложил петарды на кукурузном поле, потому как от этих разбойников прямо спасу не было. Только и слышалось:  бах, бах1 Ты поди не поверишь, но вороны на них почти внимания не обращали, на петарды-то, под конец даже взлетать перестали. И преспокойно клевали себе и клевали.  Пейсу расхохотался.
- Ну и черти! - сказал он с уважением.- А сколько мне они крови попортили! Только раз мне все-таки удалось  прикончить одного из дробовика Эмманюэля.
Тут на разные голоса пошло обстоятельное и длиннейшее  восхваление ворона, вспомнили все: и его сообразительность,  и долголетие, и как здорово иногда человеку  удается его приручить, и его лингвистические способности.  И когда Тома, удивленный нашими восторгами, заметил,  что прежде всего ворон-птица вредная, это столь неуместное замечание мы дружно пропустили мимо ушей. Ну конечно же, со временем этой вредной птице можно будет объявить войну, войну без ненависти,  даже с некоторым оттенком уважения, посмеиваясь  над его хитроумными проделками, понимая, что ворон  тоже есть хочет. И кроме того, этот ворон, прилетевший  к нам будто для того, чтобы поддержать надежду,  что где-то еще есть живые существа, становился для нас священным, отныне он принадлежал Мальвилю, и мы решили ежедневно отсыпать ему небольшую долю зерна.
Наши разглагольствования прервал Пейсу. Накануне вечером мы переправили плуг, изготовленный Мейсонье и Коленом, на маленький участок на берегу Рюны, и теперь  Пейсу не терпелось увести туда Амаранту и поскорее  взяться за пахоту. Когда Пейсу своей раскачивающейся  походкой направился к Родилке, я подмигнул Мейсонье, и Момо не успел даже охнуть, как мы, навалившись,  скрутили его по ногам и рукам и, проворно подхватив, словно тюк, потащили в донжон, а за нами поспешала Мену, семеня своими худущими маленькими ножками, и каждый раз, как ее сыночек заводил истошным  голосом свое: «Отвяжитесь ради бога! Я не люблю воду!», счастливо посмеиваясь, твердила: «Ведь надо же тебя когда-нибудь отмыть, грязнуля ты здоровенный!» Хотя Мену купала сына уже полвека, начиная с самого его рождения, это было для нее не тяжкой повинностью (правда, она не упускала случая поплакаться по этому поводу), а ритуалом, до сих пор умиляющим ее материнское  сердце, несмотря на солидный возраст ее дитятка.
По моей просьбе в это утро никто не принимал душ, поэтому мы легко наполнили ванну теплой водой и «замочили»  в ней Момо, а Мейсонье тем временем принялся за его бороду. Подавленный нашей численностью, бедняга  Момо совсем пал духом и даже не оказывал сопротивления,  так что спустя некоторое время я счел возможным  исчезнуть, шепнув Колену, чтобы он на всякий случай  закрыл за мной дверь на задвижку. Я прошел в свою спальню, взял бинокль и поднялся на верх донжона.
Пока мы вели свой спор у Родилки, мне почудилось, будто в унылом сером небе появился какой-то просвет, и я подумал, что сегодня, возможно, и удастся увидеть Ларек.  Но едва взглянув в ту сторону, я сразу понял всю тщету своих надежд. Бинокль лишь подтвердил мои догадки.  Все то же свинцовое небо, все то же отсутствие живых красок и видимость равная нулю. На лугах не видно ни единой травинки, на полях, засыпанных толстым  бесцветным слоем пыли, ни единого всхода. В ту пору, когда ко мне из города приезжали гости и любовались  видом, открывавшимся с высоты башни, они в одни голос восторгались тишиной, которая царила в Маль- виле. Но тишина эта казалась столь глубокой, слава богу, лишь одним горожанам. Где-то на дороге у Рюны нет-нет и прогудит автомобиль, или слышно, как в поле работает трактор, то вскрикнет птица, пропоет петух, или где-то заходится в лае собака, а летом звенит саранча, стрекочут  кузнечики, гудят в плюще пчелы. А вот теперь и впрямь залегла мертвая тишина. И в небе, и на земле - одна свинцовая серость. Да еще неподвижность. Природа умерла. Планета погибла.
Приставив к глазам бинокль, я вглядывался в ту сторону,  где расположен Ла-Рок, и не различал ничего, кроме  все той же серости, не различал даже границы, где серая  земля переходит в серый тяжело нависший над нами небосвод. Я постепенно опускал бинокль, желая взглянуть ва участок у Рюны, который Пейсу уже пишет сейчас.
Хоть здесь я увижу какую-то жизнь. Я поискал в бинокль  лошадь, как наиболее заметный объект, и, уже начав  нервничать оттого, что она никак не попадает в поле моего зрения, опустил его. И тут же невооруженным главам  увидел, что плуг стоит посреди участка, рядом с ним на земле, раскинув руки, неподвижно лежит Пейсу. А Амаранты  и след простыл.
Как безумный я пробежал по винтовой лестнице два этажа и начал отчаянно бить ногой в дверь ванной, я даже повернул защелку, забыв, что она заперта изнутри;  совсем потеряв голову, я барабанил обоими кулаками в массивные створки и, надрываясь, орал:
- Скорее, скорее, с Пейсу беда! Не дождавшись, пока они выйдут, я бросился бежать. Чтобы добраться до пашни, надо было спуститься дорогой,  идущей по откосу, потом сделать длинную петлю налево, снова пройти у подножия замка, пересечь пересохшее  русло ручья и по нему - до первого рукава Рюны. Я бежал сколько хватало духу, в висках стучало, я не представлял себе, что же могло случиться. Амаранта была такая кроткая, такая послушная, мне даже в голову не приходило, что, ранив хозяина, она вырвалась на волю. Да, впрочем, куда ей было бежать. Ведь сейчас на земле ни единой травинки, а в Мальвиле ее вдоволь кормили и сеном, и ячменем.
Вскоре я услышал позади себя цоканье башмаков по каменистой почве - это неслись за мной вдогонку мои товарищи. Оставалось всего метров сто до нашего участка на Рюне, когда Тома, бежавший очень быстрым, широким  шагом, обогнал меня и ушел далеко вперед. Еще издали  я увидел, как, опустившись на колени рядом с Пейсу,  он осторожно перевернул его и приподнял голову.
- Жив! - крикнул он, обернувшись ко мне. Совсем выбившись из сил, с трудом переводя дыхание,  я опустился на корточки рядом с ним; Пейсу поднял веки, но его затуманенный взгляд блуждал, нос и левая щека были заляпаны землей, а из раны на затылке струилась  кровь, заливая рубашку Тома, который его поддерживал.  Момо в костюме Адама, еще весь мокрый. Колен и Мейсонье подоспели, как раз когда я начал осматривать  рану, довольно обширную, но, как мне показалось на первый взгляд, не очень глубокую. Последней сюда добралась  Мену, но она успела забежать к себе во въездную  башню и прихватила там бутылку водки и мой банный  халат, в который тут же, еще даже не взглянув на Пейсу, укутала Момо.
Я плеснул немного водки прямо на рану, и Пейсу что-то проворчал. Затем влил ему хорошую порцию в рот и, смочив водкой носовой платок, стер землю с его лица.
- Нет, Амаранта не могла его так отделать,- сказал Колен.-Тогда бы он и лежал совсем по-другому.
- Пейсу,- спросил я, растирая ему водкой виски, - ты меня слышишь? Что тут произошло? - И, уже обращаясь  ко всем, сказал: - Ведь Амаранта не лягается.
- Я это давно заметила,-подтвердила Мену. - Даже когда играет. Эта кобыла и задницы-то вскинуть не умеет.
Наконец Пейсу удалось сосредоточить свой взгляд, и он слабым, но вполне внятным голосом произнес:
- Эмманюэль.
Я дал ему еще хороший глоток водки и снова принялся  растирать виски.
- Что случилось? Что же случилось? - упорствовал я, хлопая Пейсу по щекам и пытаясь поймать его вновь убегающий куда-то взгляд.
- Да, удар какой-то непонятный,-сказал Колен, поднимаясь с земли,- но он очухается, посмотрите, у него уже сейчас вид получше стал.
- Пейсу! Ты слышишь меня, Пейсу? Я поднял голову.
- Мену, дай-ка сюда пояс от моего халата. Я положил пояс к себе на колени, свернул вчетверо носовой платок, смочил его водкой и осторожно приложил  к ране, которая по-прежнему сильно кровоточила; попросив Мену придержать платок, я прижал его сверху поясом и завязал узлом на лбу у Пейсу. Мену безмолвно выполняла все мои просьбы, не спуская при этом глаз со своего сыночка, который мог бы запросто «застудиться», пробежав нагишом по такому холоду.
- Не знаю,- вдруг произнес Пейсу.
- Не знаешь, как все случилось?
- Да.
Он снова закрыл глаза, и я снова начал хлопать его по щекам. - Погляди-ка, Эмманюэль! - вдруг крикнул Колен.
Он стоял у самого плуга спиною к нам и, повернув голову, через плечо смотрел на меня в упор, его лицо исказилось  от волнения. Поднявшись, я бросился к нему.
- Взгляни-ка,- сказал он чуть слышно. Когда мы в первый раз запрягали Амаранту, то обнаружили,  что у нас не хватает ремня с пряжкой, сдерживающего  оглобли. Мы заменили его нейлоновым шнурком,  прикрепив его к оглобле целой серией хитроумных узлов и петель. Этот шнурок был перерезан.
- Это сделал человек,- проговорил Колен. Он был бледен, и губы у него пересохли. Он добавила
- Ножом.
Я поднес шнурок ближе к глазам, разрез был совсем свежий, кончики ничуть не разлохматились. Я молча кивнул  головой. Говорить я не мог.
- Человек, который распряг Амаранту,- продолжал Колен,- стал отстегивать пряжки на подпруге. Левую пряжку он отстегнул запросто, а вот когда дошел до наших  узлов с правой стороны, начал нервничать и вытащил  нож.
- А еще до этого,-сказал я, и голос мой дрогнул, - он ударил Пейсу по затылку.
Я заметил, что Мену, Мейсонье и Момо подошли к нам. Они не спускали с меня глаз. Тома тоже смотрел на меня, стоя одним коленом на земле, к другому, согнутому, он прислонил, приподняв, голову Пейсу.
- Ну и дела, ну и дела,- проговорила Мену, с ужасом  озираясь вокруг, и, схватив Момо за руку, притянула его поближе к себе.
Все молчали. В меня тоже вползал страх, не лишенный,  однако, некоторого оттенка иронии. Одному богу известно, с каким жаром, с какой надеждой каждый из нас в минуты отчаяния молил господа, чтобы на Земле оказались еще и другие люди. И вот теперь мы могли быть в этом уверены: люди есть.