ГЛАВА VII
Я схватил карабин (подарок дяди в день моего пятнадцатилетия).  Тома-двуствольное охотничье ружье. Было решено, что Мейсонье, Колен, Мену и Момо укроются  в замке, в их распоряжении оставалась одна-единственная  двустволка. Что и говорить, незавидное вооружение,  но зато они были под защитой самого Мальвиля, с его крепостными стенами, водяными рвами и галереями с навесными бойницами.
Дойдя до того места, где дорога из Мальвиля, делая поворот в виде петли, переходила в тропу, ведущую в долину  Рюны, я бросил долгий взгляд на замок. От меня не ускользнуло, что Тома тоже смотрит на него. Обмениваться  своими переживаниями у нас не было необходимости.  С каждым шагом мы чувствовали себя все более беззащитными и уязвимыми. Мальвиль был нашей цитаделью,  нашим укрепленным гнездом. Пока он сумел уберечь  аас ото всех бед, включая и ту, что принесло величайшее  научное открытие нашего времени. Жутко было покидать его, жутко пускаться в этот долгий путь, шагая  друг за другом. Над головой только серое небо, вокруг  серая земля с обуглившимися остатками деревьев, ввергнутая в оцепенелое молчание смерти. А единственные живые существа в этой пустыне подкарауливали нас в засаде,  чтобы убить.
И в этом я ничуть не сомневался, ведь похитивши» лошадь  великолепно понимали, что следы ее не могут исчезнуть  на выжженной, покрытой пылью земле, они предвидели  погоню и затаились в засаде в какой-то неведомой  точке пустынного горизонта. Но выбора у нас не было. Мы не могли допустить, чтобы безнаказанно нападали  на наших людей и угоняли наших животных. Если мы не желаем показаться слабыми, мы должны действовать  их же методами. С той минуты, когда я заметил, что Пейсу недвижимо лежит на пашне у Рюны, и до того мгновения, когда мы покинули Мальвиль, прошло не более получаса. Похитителям явно мешало продвигаться вперед сопротивление Амаранты. Я угадывал места, где лошадь начинала артачиться, топталась на месте, выписывала  круги. Эта смирная лошадь была так привязана ко всем нам, к Мальвилю, к Красотке, обитающей в соседнем  стойле, на которую она сколько угодно могла глядеть  через решетчатое окошечко, прорезанное в смежной стене. К тому же это была совсем молоденькая кобыла, и ее пугало буквально все: любая лужица, шланг для поливки, камень, попавший ей под копыта, обрывок газеты,  подхваченный ветром. Отпечатки ног рядом со следами  копыт свидетельствовали о том, что конокрад не от- нажился сесть на неоседланную лошадь. А это значило, что всадник он был никакой. Поистине чудом было то, что, как ни упиралась Амаранта, она все-таки следовала за похитителем.
Долина Рюны, шириной метров в сто, тянулась между  двумя рядами холмов, прежде покрытых лесом, ее пересекали  два рукава реки, текущей с севера на юг, а у подножия холма, замыкающего долину с востока, шла колея проселочной дороги. Вор не пошел по этому пути, там бы он был как на ладони, он предпочел более извилистую  дорогу, петляющую у подножия западных холмов, где заметить его было куда труднее. В общем, я надеялся, что нам не грозит опасность, пока он не доберется до своего  логовища. Он и его сообщники нападут на нас не прежде,  чем спрячут Амаранту в надежном месте, в какой- нибудь конюшне или в загоне.
Однако я по-прежнему держался начеку и, сняв ружье  с плеча, нес его в руке: вглядываясь в следы на земле,  я старался в то же время не выпускать из поля зрения  и долину. Мы не обмолвились с Тома ни словом. Однако  внутреннее напряжение было слишком велико, и, несмотря  на прохладный день, я обливался потом, особенно почему-то потели ладони; Тома, по крайней мере внешне, держался так же спокойно, как и я, но, когда он, чтобы передохнуть, снял ружье и, положив его на плечо, понес, придерживая за ствол, я заметил влажное пятно в том месте,  где проходил ремень.
Мы шли уже полтора часа, когда след Амаранты, внезапно  оборвавшись в долине, свернул под прямым углом и пошел теперь между холмом и утесом. По географическому  положению это место удивительно напоминало Мальвиль: такая же отвесная скала прикрывала его с севера, но у изножия скалы вровень с низкими берегами неслась быстротечная полноводная речка, которая уже давно пересохла у нас в Мальвиле. Было очевидно, что никто не приложил руки, чтобы расширить ее русло, и речушка, выплескиваясь из берегов, полностью затопила небольшую долину (метров сорок шириной), лежащую медоду скалой и холмом, превратив ее в тряское болото. Мне вспомнилось, что по этой причине дядя запрещал пасти  здесь своих лошадей из «Семи Буков». И мы, ребята, еще во времена Братства предпочитали обходить стороной  эту топь, откуда вряд ли выбрался бы и трактор.
Но тем не менее я знал, что эа люди жили в пещере, уходящей в глубь скалы и заложенной толстенной кирпичной  стеной с пробитыми в ней окнами. Они слыли у нас нелюдимами, отпетыми негодяями, их подозревали во всех смертных грехах, а главным образом в браконьерстве  на землях соседей. Мсье Ле Кутелье за их пещерное  существование прозвал этих людей «троглодитами». Нас, мальчишек, это прозвище приводило в полнейший восторг. Но для Мальжака они просто были «пришлыми» и в силу какого-то недоразумения - глава семьи был родом  с севера-считались «цыганами». Недоверие к ним вызывало и то обстоятельство, что они никогда не появлялись  в Мальжаке: продукты они покупали в Сен-Севере. Но еще более подозрительными и опасными «троглодиты» казались оттого, что толком о них никто ничего не знал. Не знали даже, насколько многочисленно их племя. Ходили  слухи, что отец семейства - дядя мне говорил, что всем своим обличьем и походкой он смахивает на кроманьонцам -  дважды «хватанул тюряги». В первый раз за нанесение кому-то увечья и ран, второй - за изнасилование  собственной дочери. Эта самая дочка- была единственным  членом семьи, о котором мне хоть что-то было известно.  Я знал, что ее зовут Кати и она живет в служанках  у мэра Ла-Рока. Как говорили, это была красивая девчонка с на редкость бесстыдными глазами, и ее поведение  всегда вызывало множество сплетен. Даже то обстоятельство,  что она подверглась насилию, нив коей мере не отвратило ее от мужчин.
Ферма «троглодитов» носила имя, интриговавшее нас в детстве: она звалась «Пруды». Интриговало это нас потому,  что, естественно, никаких прудов там не было, не было там ничего, кроме топи, зажатой между скалой и крутобоким холмом. Ни электричества, ни настоящей дороги.  Узкая сырая нора, куда никто из местных жителей никогда не заглядывал, даже почтальон; он оставлял почту,  точнее сказать, одно-единственное письмо в месяц, в Кюсаке - чудесной ферме, лежащей на склоне холма. От почтальона Будено мы и узнали, что фамилия пришлых -  Варвурды. По общему мнению, такую фамилию могли носить только нехристи. Будено также утверждал,  что хотя отец и чистый дикарь, но человек далеко не бедный. У него был и скот, и тучные земли на откосе холма.
Я догнал Тома, схватил его за руку, остановил и, наклонившись,  прошептал ему прямо в ухо:
- Здесь. Теперь я пойду первым. Он огляделся, бросил взгляд на часы и так же тихо ответил:
- Мои четверть часа еще не истекли.
- Не дури1 Я знаю эти места.- И я добавил: - Пойдешь  за мной метрах в десяти.
Я обогнал его, прошел несколько шагов, потом, не отнимая  руки от бедра, повернул к нему ладонь, знаком приказывая остановиться, и остановился сам. Затем вынул  из футляра бинокль, поднес его к глазам и оглядел местность. Заболоченная луговина, лежащая между холмом  и скалой, узкой полоскою плавно поднималась вверх, кое-где ее перерезали стены из песчаника. Голый и почерневший холм мало чем отличался от тех, что мы встречали раньше. Но луг, стиснутый между двумя скалами  и надежно защищенный с севера, пострадал во время взрыва, так сказать, несколько меньше. Правда, растительность выгорела, но не обуглилась, и почва - вероятно, оттого, что ее задолго до Дня происшествия насквозь пропитала влага,- не казалась такой серой и пропыленной, как повсюду. Кое-где даже виднелись желтоватые  пучки, видимо ранее бывшие травой, и два-три хоть и почерневших и искореженных, но не поваленных взрывом дерева. Я спрятал бинокль и осторожно пошел вперед. Но меня снова ждала неожиданность. Почва под ногой оказалась сухой и твердой. Должно быть, в день катастрофы вода под действием небывалой температуры вырвалась из земли, как струя пара из чайника. А так как с того дня не выпало ни единого дождя, болото пересохло.
Голова у меня была ясная, мозг с предельной четкостью  отмечал мельчайшие детали, но зато какие штучки выкидывало со мной тело: мои руки отчаянно потели, сердце как бешеное колотилось в груди, в висках стучало  и, убирая в футляр бинокль, я заметил, что у меня к тому же дрожат пальцы, а это, если придется стрелять, сметкой стрельбы, естественно, не предвещало. Я заставил  себя дышать глубже и ровнее, приноравливая дыхание  к ритму шагов, не спуская при этом глаз с долины я в то же время вглядываясь в следы Амаранты. А в воздухе -  ни дуновения ветерка, нигде никакого, даже отдаленного  звука. Только в десяти метрах от меня невысокая  стена из песчаника.
Все произошло молниеносно. Вдруг я заметил кучу конского навоза, как мне показалось еще совсем свежего.  Я остановился и, желая убедиться, теплый он или нет, наклонился, чтобы коснуться его тыльной стороной ладони.  В этот самый миг что-то со свистом пролетело над моей головой. Секунду спустя рядом со мной оказался Тома, он тоже присел на корточки, в руке он держал стрелу. На ее черное, очень тонко заточенное острие налипла  земля. Тут снова раздался тот же пронзительный свист, что и в первый раз. Я бросился на землю и пополз под укрытие стенки из песчаника. Преодолел я это расстояние  столь стремительно, что не сомневался: Тома не успел еще и с места сдвинуться. Каково же было мое удивление, когда, положив карабин рядом с собой и взглянув  налево, я увидел около себя Тома, который, стоя во весь рост, сооружал бойницу, громоздя на стену рухнувшие  с нее плиты песчаника. Все-таки удивительный он человек: не забыл прихватить с собой и стрелу. Она лежала теперь рядом с ним, и обрамлявшие ее желтые и зеленые перья были единственным цветовым пятнышком  среди окружавшей нас тусклости. Я смотрел на нее. И не верил своим глазам! «Троглодиты» обстреливают нас сверху из лука!
Я скользнул взглядом поверх стены. Метрах в пятидесяти  от нас, пересекая узкую долину, возвышалась еще одна стена из песчаника. Чуть ниже торчало когда-то могучее, а теперь обгоревшее, но не рухнувшее ореховое дерево. Позиция у противника была явно удачная, но «троглодиты» совершили промах: им следовало бы дождаться,  когда мы переберемся через первую стенку, и атаковать нас на неприкрытой местности. Они поторопились  начать обстрел - видимо, слишком привлекательную  мишень являл собою я, нагнувшийся над кучей навоза.
Снова раздался свист, и я, сам не знаю почему, подтянул  ноги. На сей раз инстинкт спас меня, так как стрела,  будто пущенная с неба, впилась глубоко в землю в полуметре от моих ног. Желая придать стреле нужную траекторию, ее запустили в воздух под определенным углом.  И мишенью для стрелка, как я тут же понял, служила  бойница, сооруженная Тома. Сделав ему знак, чтобы  ой следовал за мною, я отполз вдоль стены метров на десять влево.
Снова свист, теперь точно над самой бойницей, от которой  мы только что отползли, приблизительно в метре от предшествующей. Как только стрела впилась в землю, я начал медленно считать: раз, два, три, четыре, пять. На счет «пять» снова раздался свист, следовательно, стрелку понадобилось ровно пять секунд, чтобы достать стрелу, натянуть лук, прицелиться и спустить тетиву. Значит, стреляли не из двух, а из одного лука. Стрелы летели одна за другой, но ни разу - обе вместе.
Я снял со своего карабина оптический прицел. Он только мешал мне целиться, хотя бы просто из-за своих размеров. И тихо сказал:
- Тома, как только я дважды выстрелю, высунься из-за стены, пальни наугад пару раз и тут же переползай на другое место.
Тома пополз. Я следил за ним взглядом. Как только он занял новую позицию, я оттянул взвод предохранителя,  встал на колени, пригнул голову чуть не к самой земле, держа карабин обеими руками почти параллельно стене. Потом резко вскочил на ноги, вскинул ружье на плечо, успев при этом, как мне показалось, заметить торчащую  из-за орешины верхушку лука, два раза выстрелил  в снова нырнул вниз. И тут же, пока я отползал со своего места, раздались два выстрела Тома, они прозвучали  гораздо внушительнее, чем слабенькие и сухие разрывы  моих пуль.
Мы ждали ответа. Но ответа не было. Вдруг, к моему великому изумлению, я увидел, что Тома в каких-нибудь десяти метрах от меня поднимается с земли и стоит как ни в чем не бывало, привалившись бедром к стенке, вскинув  ружье к плечу. Если возможно прорычать шепотом, то я сделал именно это:
- Ложись!
- Они подняли белый флаг,- спокойно ответил он, поворачиваясь ко мне с медлительностью, от которой можно  было сойти с ума.
- Ложись, тебе говорят! - с яростью прокричал я. Тома повиновался. Я подполз к бойнице и взглянул оттуда на стену, за которой прятались наши враги. Невидимая  рука размахивала над стеной луком - на сей раз мы ею прекрасно видели,- к дуге лука был привязан белый носовой платок. Я поднес бинокль к глазам и, оглядев всю стену, не заметил ничего подозрительного. Тогда, убрав бинокль, я сложил руки рупором и, приставив  ко рту, прокричал на местном наречии:
- Чего ты размахался своей белой тряпкой? Ответа не последовало. Я повторил вопрос по-французски.
- Я сдаюсь! - ответил мне по-французски молодой голос. Я прокричал:
- Тогда возьми свой лук, подыми его обеими руками над головой и спускайся сюда.
В ответ ни звука. Я снова схватил бинокль. Лук и белый  флаг будто замерли. Тома почесал ногу и переменил позу. Я сделал ему знак, чтобы он не шевелился, и стал напряженно вслушиваться. Мертвая тишина.
Обождав минуту, я прокричал, по-прежнему не опуская  бинокля:
- Ну, чего ж ты ждешь?
- А вы не пристрелите меня? - спросил голос.
- Конечно, нет.
Прошло еще несколько секунд, потом я увидел, как из-за стены появился человек - в бинокль он мне показался  гигантом,- он держал лук обеими руками над головой,  как я ему приказал. Я отложил бинокль в сторону и схватил карабин.
- Toмal
- Когда он будет здесь, укройся за бойницей и не зевай. Не спускай глаз со стены.
- Понял.
С каждой минутой фигура человека все вырастала. Шел он очень быстро, почти бежал. К моему великому удивлению, он оказался совсем молодым парнем с рыжевато-белокурыми  волосами. Небритый. Дойдя до нашей стенки, он остановился. Я сказал:
- Перебрасывай к нам лук и давай-перелезай через стену, потом сцепи руки на затылке и встань на колени. Помни, что у меня в обойме восемь пуль.
Он выполнил все неукоснительно. Это был высокий, крепкого сложения парень в выгоревших джинсах, клетчатой  залатанной рубахе и в старой коричневой куртке, треснувшей по швам на плече. Он. был бледен и не поднимал  глаз.
- А ну, смотри мне в лицо.
Он поднял веки, и меня поразило выражение его глаз. Такого уж я никак не ожидал. -В его взгляде не было ни хитрости, ни жестокости. Напротив. На меня смотрели  совсем мальчишечьи глаза, карие с золотистыми искрами,  которые удивительно шли к его круглому лицу с мягким  носом и крупным пухлогубым ртом. Все в нем было простодушно, все естественно. Я велел ему смотреть на 'меня: он посмотрел. Со стыдом, со страхом, будто ребенок,  знающий, что сейчас его ждет взбучка. Я сел метрах в двух от парня, наставив на него дуло карабина. И спросил,  не повышая голоса:
- Ты один?
- Да. Ответ прозвучал как-то слишком поспешно.
- Слушай меня хорошенько. Я повторяю: ты один?
- Да. (В голосе едва уловимое колебание.) Неожиданно я заговорил о другом:
- Сколько стрел у тебя осталось?
- Там?
- Да. Он задумался.
- С десяток будет,- сказал он не слишком уверенно и добавил: - А может, меньше.
Странный стрелок: даже не удосужился подсчитать свои боеприпасы. Я сказал:
- Будем считать, что десять.
- Десять... да, должно быть, десять. Я посмотрел на него и вдруг напористо, грубым тоном спросил:
- Тогда почему же, если у тебя осталось еще целых десять стрел, ты решил сдаться?
Он покраснел, раскрыл было рот, глаза его забегали, он как будто потерял дар речи. Такого вопроса он никак не ожидал. Я застал его врасплох. Парень окончательно растерялся, не в силах придумать что-либо в ответ, да и вообще вымолвить хоть слово. Я грубо прикрикнул:
- Повернись ко мне спиной и положи руки на затылок. Он тяжело повернулся на коленях.
- Сядь на корточки.
Повиновался.
- Теперь слушай. Я сейчас задам тебе вопрос. Всего  один. Если соврешь, я тут же продырявлю тебе башку. Я приставил дуло карабина к его затылку!
- Усек?
- Да,- ответил он еле слышно. Я чувствовал, как он весь трясется под-напором моего карабина.
- Теперь слушай. Повторять вопрос дважды я не стану.  Наврешь-тут же стреляю. - Затем, помолчав секунду,  так же быстро и резко спросил: - Кто еще был за стеной? Почти невнятно парень ответил:
- Отец.
- Еще кто?
- Больше никого. Я с силой нажал дулом ему на затылок.
- Кто еще? Он ответил без колебания:
- Больше никого. На этот раз он не лгал, я был уверен.
- У отца есть лук?
- Нет. Только ружье.
Я видел, как Тома повернулся в нашу сторону с ошеломленным  видом. Я махнул ему, чтобы он продолжал наблюдение, а сам, изумленный не меньше его, переспросил:
- Ружье?
- Да. Двуствольное охотничье ружье.
- Значит, у твоего отца - ружье, а лук твой?
- Нет, у меня нет ничего.
- Почему?
- Отец мне не разрешает дотрагиваться до своего
- А до лука?
- И до лука тоже.
- Почему?
- Не доверяет мне.
Миленькие семейные отношения. Я, кажется, начинаю понемногу понимать, что представляют собой' «троглодиты».
- Это отец велел тебе сдаться?
- Да.
- И сказать, что ты тут один?
- Да.
Понятно, считая войну оконченной, мы бы доверчиво встали и, уже ничего не опасаясь, отправились за своей Амарантой и угодили бы в самую пасть к папаше, который  поджидал нас за стеною со своей двустволкой. По выстрелу на каждого. Я стиснул зубы и жестко произнес:
- Снимай ремень с брюк.
Он повиновался и тут же - я ничего еще не успел сказать - снова сцепил на макушке пальцы. Его покорность  вызывала у меня даже жалость: несмотря на свой рост и могучие плечи, передо мной был, в сущности, мальчишка.  Мальчишка, запуганный отцом, а теперь трепещущий  от страха передо мной. Я велел ему сложить руки за спиной и связал их его собственным ремнем. Уже проделав  эту операцию, я вспомнил, что у меня в кармане лежит веревка, пригодилась и она: веревкой я связал парню ноги. Затем, сорвав с лука носовой платок, я заткнул  ему рот. Я проделал все это достаточно проворно и решительно, однако испытывая при этом чувство некой раздвоенности, будто смотрел на свои действия со стороны,  как на актера в фильме.. Я опустился на колени рядом  с Тома.
- Слышал?
Он повернулся ко мне, лицо его казалось бледней обычного.  И тихо, с каким-то особым оттенком в голосе, что у него могло сойти даже за волнение, проговорил:
- Спасибо.
- За что?
- За то, что ты заставил меня только что лечь. Я не ответил. Надо было что-то придумать. Теперь отец уже понял, что его западня раскрыта, но просто так он своей позиции, конечно, не покинет. А мы не можем ни оставаться здесь, ни уйти отсюда.
- Тома,- выдохнул я.
- Что?
- Следи за стеной, за скалой и за холмом. А я попытаюсь  обойти его по холму.
- Он тебя заметит.
- Не сразу. Но если ты сам заметишь хоть что-нибудь,  даже дуло ружья, стреляй. Сколько хватит пуль. Чтобы он не мог поднять головы.
Я пополз вдоль стенки по направлению к холму. Через  несколько метров рука с зажатым в ней карабином взмокла от пота и сердце начало лихорадочно колотиться.  Но я радовался, что так ловко провел «троглодита». Я чувствовал себя уверенным, собранным.
От холма, лежащего на «ничейной земле» между двумя,  вражескими стенками, в маленькую долину плавно спускался отрог. Я надеялся незаметно взобраться на него в таким образом очутиться выше позиций противника. Но я не рассчитал трудности подъема. Склон отрога оказался  гораздо круче, чем я предполагал, каменистая почва  отчаянно крошилась у меня под ногами, и вокруг не было ни единой веточки, за которую можно уцепиться. Пришлось перекинуть карабин за плечо, чтобы помогать себе обеими руками. Минут через десять я уже весь взопрел,  ноги у меня дрожали, и я так задохся, что остановился  перевести дыхание. Едва удерживаясь на кончиках пальцев, я стоял, вцепившись обеими руками в камни. В нескольких метрах над собой я видел вершину отрога, вернее, то место, где он сливался с рельефом самого холма.  Если я и доберусь до него, я послужу прекрасной мишенью для человека, затаившегося за своей стеной, и я с отчаянием подумал о том, смогу ли я сохранить равновесие,  перебрасывая карабин вперед и прицеливаясь. Я стоял, а глаза мне заливал пот, руки и ноги дрожали от нечеловеческого напряжения, грудь разрывалась от тяжкого дыхания, я совсем выбился из сил и уже готов был отказаться от своего плана и начать спускаться вниз. Мне вдруг почему-то вспомнился Жермен. Вернее, мне как наяву представился Жермен, когда, сбросив пиджак, он пилил дрова во дворе фермы «Семь Буков». Был он тучный, огромного роста. Он страдал эмфиземой легких и от любого физического усилия начинал тяжело, по-особому  дышать: прерывисто, со свистом, будто вот-вот задохнется.  Когда, наконец, я немного отдышался и у меня перестало стучать в висках, я вдруг осознал потрясшую меня истину. Я только что слышал дыхание Жермена. Так тяжело дышал вовсе не я, мне это только казалось. Совершенно отчетливо я слышал чужое дыхание, alto доносилось  ко мне с той стороны отрога, нас разделяла лишь толща песчаника всего в несколько метров. Значит, «троглодит» тоже взбирается по другому склону и сейчас наши пути сойдутся.
Я снова с головы до ног покрылся испариной, и мне показалось, что сердце мое вот-вот остановится. Если «троглодит»  раньше меня доберется до вершины, он увидит меня первым. Тогда мне конец. Я попал в ловушку, у меня даже нет времени спуститься вниз. Вдруг с необычайной  ясностью мой мозг пронзила мысль: жить мне, может,  осталось всего две-три минуты и единственным моим шансом на спасение было идти впереди постараться первым  атаковать врага. С одержимостью маньяка я снова начал карабкаться вверх, уже не обращая внимания на камни, которые катились из-под моих ног, теперь я знал, что человек не услышит меня за своим шумным дыханием.
Я добрался до вершины отрога в полном отчаянии, почти не сомневаясь, что меня встретит там наведенное дуло ружья, настолько дыхание «троглодита», пыхтящее, как кузнечные мехи, казалось близким. Я поднял голову.  Но не увидел ничего. И сразу как гора с плеч. К тому  же мне выпала сказочная удача: меньше чем в метре от себя я заметил совсем крепкий пепси; упершись в него левым коленом и твердо поставив правую ногу на камень, я мог сохранять довольно прочное равновесие. Перебросив  ремень через голову, я схватил карабин, спустил предохранитель  и зажал приклад под мышкой, готовый в любую  минуту вскинуть свое ружье. Свистящее, надсадное дыхание слышалось все ближе; напряженно уставившись в одну точку, метрах в десяти от себя, где должна была показаться голова моего врага, я подавил искушение взглянуть вниз на маленькую долину и на Тома, укрывшегося  в засаде. Собранный и неподвижный, я приказал себе расслабить мышцы и дышать ровнее.
Ожидание, длившееся, вероятно, не более нескольких минут, показалось мне вечностью, левое колено, упершееся  в пенек, затекло, мучительная судорога свела все мышцы тела, даже мышцы лица; мне казалось, я превращаюсь  в камень.
Наконец над отрогом появились голова, плечи, затем грудь. Стараясь найти точку опоры, «троглодит» наклонился  вниз, но меня он еще не видел. Встанув ружье на плечо, уперев ствол в ямку над ключицей, я придрался к нему щекой и затаил дыхание. Но тут произошло нечто,  чего я уж никак не ожидал. Дуло моего ружья было направлено в самое сердце врага. На таком расстоянии промах был исключен. Но мой палец словно застыл на спуске  курка. Я не мог выстрелить.
«Троглодит» поднял голову, наши взгляды встретились.  И тут же с невероятной быстротой он приложил ружье  к плечу. Вслед за этим один за другим раздались сухие  щелканья выстрелов и я увидел, как пули, пробивая ему рубаху, раздирали тело. Из раны невиданно мощным, как мне показалось, потоком хлынула кровь, глаза моего врага закатились, открывшийся рот с исступленной жадностью  хватал воздух, тело опрокинулось назад. Я услышал,  как оно катится вниз по склону, на который он только что взобрался, увлекая за собой камни, с грохотом,  отозвавшимся долгим эхом в ущелье.
Взглянув вниз, я увидел, что Тома, перепрыгнув через  стенку, несется по лугу, держа под мышкой ружье, чтобы поглядеть на убитого. Сам я решил сначала пойти развязать сына. При виде меня он от изумления и страха  вытаращил глаза. В нем жила столь незыблемая вера во всемогущество своего отца, что он никак не ожидал, чта в живых останусь именно я. И он просто мне не поверил,  когда я ему сообщил, что отец мертв.
- Иди, взгляни сам,- сказал я, легонько подтолкнув его в спину дулом карабина.
Когда мы направились к убитому. Тома уже возвращался  после своего осмотра, и мы столкнулись с ним на полпути. Он нес патронташ и ружье Варвурда, перекинув его через левое плечо, на правом у него висела собственная  двустволка.
- Прямо в сердце,- сказал он мне, и я заметил, что лицо его бледнее обычного.- Несколько пуль подряд.
Тут я открыл обойму. Обойма была пуста. Значит, я всадил в грудь «троглодита» целых пять пуль. Но Тома только качал головой, когда я пытался его убедить, что видел, как они раздирали тело «троглодита». При той стремительности, с какой они вылетали из ствола, разглядеть  этого было нельзя. Единственное, что я мог видеть,-  это как с каждой пулей все шире становилась дыра на рубахе.
- Не мучь ты себя,-сказал Тома,- он умер от первой  же пули.- А затем добавил: - Ну, оставляю тебя, пойду собирать стрелы. Я ведь не забываю о своих обязанностях  кладовщика.- При этих словах он сделал неловкую  попытку улыбнуться и ушел.
Но Тома явно был потрясен, увидев тело «троглодита», так же, как был потрясен и я. Грудь - настоящее кровавое  месиво! И разве забудешь ото белое, словно гипсовое  лицо. В моей голове никак не укладывалась мысль, что существует какая-то связь между легким нажимом моего пальца на курок и этим чудовищным разрушением.
Мне подумалось, что преступник, нажавший на кнопку  и развязавший атомную войну, вероятно, испытывает сейчас подобное же ощущение, если только, конечно, он уцелел в своем бетонном логове.
«Троглодиту» было лет пятьдесят. Человек крепкого телосложения. Тучный рыжеватый блондин, одетый в велюровые  коричневые засаленные брюки и изодранную куртку того же цвета. Я смотрел на это огромное тело, только что полное сил, а теперь лишенное жизни. Смотрел  и на его сына. И не мог уловить в нем даже следа скорби. У него был вид человека ошеломленного и вместе  с тем испытывающего чувство облегчения. Повернувшись  ко мне, он уставился на меня с боязливым уважением  и вдруг, схватив мою правую руку, наклонился, собираясь  ее поцеловать. Я оттолкнул парня. Только этого мне еще не хватало. Но, заметив, что лицо его мгновенно  исказил страх и растерянность, я спросил, как его имя. Зовут его Жаке (уменьшительное от Жака).
- Жаке,- проговорил я тусклым, слабым голосом,- пойди помоги Тома собрать стрелы.
Он ушел как раз вовремя. Мне казалось, что я сейчас потеряю сознание. Ноги стали вдруг словно ватные, в глазах потемнело. Я присел у подножия отрога, в трех метрах от «троглодита», и, так как дурнота не проходила,  лег, вытянувшись во весь рост, и закрыл глаза, мне стало совсем худо. Потом вдруг меня прошиб пот. И сразу же я испытал непередаваемо чудесное чувство живительной  свежести. Я возрождался. И хотя я был по-прежнему очень слаб, но теперь то была слабость рождения, а не слабость смерти.
Минуту спустя я смог уже сесть и стал рассматривать «троглодита». Дядя говорил, что он смахивает на кроманьонца.  Может, что-то общее и было. Выдающиеся вперед  мощные челюсти, вязкий лоб, сильно развитые надбровные  дуги. Но если б ему коротко подстричь волосы, вымыть его, побрить, привести в порядок ногти и затянуть  в новую военную форму, он, пожалуй, мало чем отличался  бы от старшего офицера ударной группы. Да и, видимо, был не глупее любого из них. И столь же искушенным  в умении сочетать элементарные животные хитрости,  что зовутся военным искусством. В умении устраивать  подлые ловушки. Засады. Лжекапитуляции. Приковывать  внимание противника к центру, чтобы обойти его с фланга.
Я встал и пошел к тем двоим. Они не заметили моего состояния. Они, очевидно, решили, что я остался просто для того, чтобы отдышаться. Тома протянул мне лук, и я осмотрел его. Высота его была не меньше метра семидесяти,  и мне показалось, что сделан он более искусно, чем тот, который я подарил Биргитте.
Тома собрал трофейные стрелы. Сложил их все вместе  и перевязал нейлоновым шнурком.
- Вон там,- произнес Жаке, не поднимая глаз, не смея впрямую упомянуть нашу Амаранту.
Мы снова поднялись по узкой луговине, где местами торчали пучки пожелтевшей травы, при всем своем убожестве  радовавшие меня. Я разглядывал Жаке, этого белобрысого  парня с крупным добродушным лицом. Меня по-прежнему поражали его детские, неотрывно глядевшие  на меня глаза. Как я уже говорил, были они .золотисто-карие  и казались необычными оттого, что радужная оболочка. занимала почти всю площадь глаза, как бы вытеснив белки, именно эти глаза и высоко приподнятые  над ними брови делали его похожим на несчастного, в чем-то провинившегося пса, которому очень хотелось бы, чтобы его простили и обратились к нему с ласковым словом. Его переполняли самые добрые чувства, он готов был отдать вам свою привязанность и покорную верность. Он был также преисполнен могучей силы, о чем сам вряд ли догадывался, хотя она так и играла в его бычьей шее, исполинских плечах и длинных обезьяньих руках, перехваченных  узлами мускулов, которым, видимо, никогда не случалось полностью расслабиться. Он шагал немного вразвалку между мной и Тома, поглядывая то на одного, то на другого, чаще на меня, вероятно, потому, что по возрасту я почти годился ему в отцы.
Я показал Жаке на лук, который тащил в правой руке и спросил по-французски (я уже знал, что местного наречия парень не понимает).
- Чего ради твоему отцу взбрело в голове ваться этой штуковиной?
Он был так счастлив, это я к нему обращаюсь, ему так не терпелось мне обо всем обстоятельно рассказать, что он начал не слишком складно. По-французски он говорил как-то бесцветно, я не уловил в его речи ни сочности, ни ритма, свойственных нашему диалекту. У пего был какой- то особый выговор, но похожий на здешний, но и не северный.  Видимо, речь отца и та, что он слышал в школе, соединившись, породили эту странную языковую мешанину. Короче, «чужак», как у нас и считалось.
- Он научился на севере,- отвечал Жаке, как-то странно разбивая слова.- Он говорил, что в стрелковом обществе был чемпионом.- Потом добавил: - А наконечники  к стрелам делал сам - для охоты. Я с удивлением уставился на него.
- Для охоты! Он что, ходил на охоту с луком? А почему  не с ружьем?
- Ружье-то слышно как стреляет,- чуть ли не заговорщически  усмехнулся Жаке.
Он, должно быть, знал, что я сам охотой никогда не увлекался и леса мои были открыты каждому.
Я промолчал. Думается, я уже составил себе представ- пение о будничной жизни «троглодитов»: увечья и раны, изнасилование в собственной семье, браконьерство - одним  словом, полнейшее пренебрежение к законам. И как хитро, на мой взгляд, он додумался охотиться из лука. Это куда вернее, чем силки. Ведь силок нужно оставить в лесу и с ним всегда можно влипнуть: чего доброго, выследит  егерь, а стрела - это дело секундное, и главное - убивает она бесшумно, не вспугнет дичь и не потревожит  хозяев. Правда, в день открытия охоты хозяевам мало чего остается в собственном лесу.
Я по-прежнему молчал, и Жаке, должно быть, усмотрев  в этом неодобрение, произнес с нарочитым смерением рассчитанным на то, чтобы обезоружить меня - владельца  замка Мальвиль, не ведавшего, что такое голод:
- Без охоты мы бы не каждый день мясо ели. Да, мясо он безусловно ел каждый день. На него стоило только взглянуть. Отцовская охота явно пошла ему впрок. Меня удивляло только одно: как все-таки мо-жно попасть стрелой в бегущего кролика? Он даже охнул.
- Отец,- с гордостью сказал он,- на лету подстре-ливал фазана.
Так вот оно что, теперь по крайней мере я знал, куда девались дядюшкины фазаны. Он выпускал их по две, по три пары в год, и на этом все кончалось, никто больше не видел ни их, ни их потомства. В запале Жаке добавил:
- Вообще он должен был прикончить вас первой же стрелой. Я нахмурил брови, а Тома сухо заметил:
- Хвастаться тут нечем.
Пора было пресечь тот непринужденный топ, который принял наш разговор. Я строго спросил:
- Жаке, ведь это ты ранил нашего товарища и уг-нал у нас Амаранту?
Он покраснел, опустил свою большую рыжеватую го-лову и с самым несчастным видом зашагал дальше, рас-качиваясь на ходу.
- Это мне отец приказал сделать. И поспешно добавил:
- Но он велел мне убить вашего товарища, а я этого не сделал.
- Почему?
- Потому что это грех. Признание прозвучало несколько неожиданно, и я взял его на заметку. Затем снова начал расспрашивать Жако. Он подтвердил мои догадки о планах его отца: «троглодит» собирался заманить нас в ловушку пооди-ночке и уничтожить всех пятерых, а самому завладеть Мальвилем. Какое безумие! После Дня происшествия он мог стать властелином всей Франции, но ему нужен был только Мальвиль, пусть даже ценою пяти убийств. Поскольку «слуг», уточнил сын, он убивать не собирался. Так же как и немку.
- Какую еще немку?
- Ту, что моталась на коне по лесу. Я уставился на пего. Разведывательная служба дала ложную информацию, были не учтены кое-какие побоч-ные обстоятельства. Значит, замок и дама. Оголтелая Жакерия намеревалась предать смерти сеньора и совершить насилие над владелицей замка. Все равно, одного сеньора или нескольких. Поскольку, как я выяснил, все мы: Тома, Колен, Пейсу, Мейсонье и я - были для Варвурда «гос-подами из Мальвиля», он части говорил о ниц со злобой и ненавистью, хотя мы его и в глаза-то не видывали. По его приказу Жаке шпионил за нами. Я остановился и, по-вернувшись к Жаке, в упор посмотрел на него:
- А тебе никогда не приходило в голову предупре-дить пас, чтобы избежать всех этих злодеяний?
Он стоял передо мной, глядя в землю, со связанными за спиной руками, застыв в покаянной позе. Мне подума-лось, что он бы, вероятно, тут же пошел и повесился, на-мокни я ему только об этом.
- Приходило, конечно, но отец бы непременно узнал и убил меня.
Ясно, отец был не только всемогущим, по и всеведу-щим. Я смотрел на Жаке: он был причастен к готовяще-муся убийству, он поднял руку на нашего товарища, он украл у нас лошадь.
- Так что же, Жаке, нам с тобой делать? У него задрожали губы, он судорожно проглотил слю-ну, вскинул на меня свои добрые испуганные глаза и ска-зал, заранее покорившись судьбе:
- Не знаю. Наверное, убить.
- Именно этого ты и заслуживаешь,- подхватил Тома, стиснув зубы и побелев от гнева.
Я взглянул на пего. Должно быть, он здорово пере-волновался за меня, когда я лез на холм. И теперь од считал, что я действую слишком снисходительно.
- Нет,-сказал я.- Убивать мы тебя не станем. Прежде всего потому, что убить - это взять на душу грех, как ты уже сказал. Но мы уведем тебя с собою в Мальвиль и лишим на время свободы.
Я старался ко смотреть не Тома и не без некоторого удовольствия думал, как, должно быть, ему противно слы-шать из моих уст эту церковную чушь о грехе. Но делать нечего, приходилось говорить с Жаке на том языке, кото-рый был ему понятен.
- Одного? - спросил Жак.
- Что значит: одного?
- Вы уведете в Мальвиль меня одного? И так как я смотрел на него, вопросительно подняв брови, он пояснил: - Ведь тут еще моя бабуля...
Мне почудилось, будто он собирался назвать еще кого-то, но предпочел промолчать.
- Если бабуля захочет поехать с нами, возьмем и ее. Я прекрасно чувствовал: Жаке грызет еще какая-то мысль. Но видимо, никак не перспектива лишения свобо-ды, поскольку его лицо, на котором читалось любое душевное движение, омрачилось, и омрачилось куда боль-ше, чем в ту минуту, когда он ждал вынесения себе смерт-ного приговора. Я зашагал дальше, готовый засыпать его новыми вопросами, когда вдруг в тишине. Царившей в мрачном и голом ущелье, где мы продвигались среди чер-ных остовов неупавших деревьев, по выжженной земле, местами покрытой желтоватыми пучками травы, где-то со-всем близко раздалось лошадиное ржание.
Но обычное ржание. Это ржала не наша Амаранта, ржал жеребец, торжествующе, повелительно и нежно ржал жеребец, который, прежде чем покрыть кобылу, обхажи-вает ее, как говорил мой дядя - «доводит до нужной кондиции».
- У вас что, жеребец есть?
- Да.- ответил Жаке.
- И вы его не прикончили?
- Нет. Отец не хотел.
Я смотрю на Тома. Я не верю своим ушам. Мели захлестывает радость. На сей раз да здравствует отец! Я как мальчишка бросаюсь бежать. Больше того, мыс мешает лук, и я отдаю его Жаке, он берет ого, ничуть не удивляясь, и мчится рядом со мной, приоткрыв свой большой рот. Тома в несколько шагов, конечно, обгоняет нас, и с каждой секундой дистанция между нами все возрастает, тем паче что я тут же выдыхаюсь - мне не хватает воздуха.
Но вот и загон. Огромный участок перед жилищем «троглодита» (на 3/4 пещера и на 1/4 пристройка), обне-сенный в два ряда колючей проволокой, натянутой на здо-ровенные, метра полтора высотой, почерневшие, по высто-явшие столбы из каштанового дерева. Посреди загона - привязанная к скелету дерева - моя Амаранта, трепещу-щая и покорная, по ее рыжим бокам пробегает дрожь, а золотистая грива в нетерпеливом порыве кокетливо отбро-шена назад. Кто и когда мог представить, что готовящее-ся кощунство переполнит меня такой радостью! Тягловый першерон покроет сейчас мою породистую, чистейших кровей кобылицу! Впрочем, этого безродного супруга не назовешь безобразным. Темно-серый, почти черный, с мощным крупом, коротковатыми ногами, могучей холкой и шеей, которую мне не обхватить и двумя руками. Чем-то, скорее всего коренастостью, он напоминал своих хозяев.  Жеребец с тяжеловесной ловкостью гарцевал вокруг Амаранты, он глухо ржал, в глазах его сверкало пламя. Надеюсь, он понимал, какая неслыханная честь выпадала нa его долю, и он, конечно, сумеет оценить разницу между  грубой, неповоротливой першеронкой и нашей изящной  трехлеткой Амарантой, которой, при всей ее блестящей родословной, инстинкт воссоздания потомства повелевал уступить натиску жеребца.
Он ухаживал за ней с пылом, но не грубо, постепенно вовлекая кобылу в обольстительный танец и заражая ее своим яростным возбуждением, волей и мощью. Я смотрел  сбоку на великолепную вытянутую вперед голову жеребца  с развевающейся черной гривой, трепещущими ноздрями и, гордыми, мечущими искры и как бы незрячими  глазами. В жизни мне не доводилось видеть более совершенное воплощение силы. Кстати, он не кусал загривок  Амаранты, утверждаясь в победе, и оставался нежным даже в минуту полного своего торжества.
После случки конь замер, задние ноги у него дрожали, 4 голова покоилась на гриве Амаранты. С минуту он простоял  так в полном изнеможении, губы его обмякли, огнедышащий  взор потускнел. Наконец он встряхнулся, поднял голову и вдруг, снова став самим собой, как пришпоренный,  с воинственным ржанием мелким галопом понесся вокруг загона, прямо к нам, будто собираясь растоптать  нас своими копытами. В каком-нибудь метре, не больше, он сделал резкий скачок в сторону, вызывающе взглянул на нас сбоку самодовольно веселым глазом и, не замедляя аллюра, ускакал в глубину двора. Еще долго у меня в ушах звучал ритмичный стук его тяжелых, сотрясавших  землю копыт. Эти гулкие глухие удары, прозвучавшие  в немом и мертвом мире, были для меня как музыка  возрождающейся жизни.
У «троглодитов» оказался не один, а целых два примыкающих  друг к другу дома, в первом - жили, во втором,  по-видимому, были расположены конюшня, сеновал и свинарник. Оба здания были построены с большой изобретательностью. Фасад, выступающий из пещеры примерно  на метр, был сложен из кирпича и покрыт крышей с навесом и трубой, вся эта постройка искусно вписывалась  в амбразуру пещеры. Стены конюшни были тоже сложены из кирпича, а стены дома тщательно оштукатурены.  В нижнем этаже была стеклянная дверь и окно, во втором - два окна. Стекла во всех окнах уцелели, а на толстых ставнях даже сохранились следы бордовой краски.  Весь этот ансамбль, видимо, не потребовавший от хозяев  вложения крупных средств, отнюдь не производил жалкого впечатления.
Над навесом и частью крыши вздымалась еще пятнадцатиметровая скала. Округлый, будто вздутый, наплыв на ней, козырьком нависший над домом, прикрывал его от дождя и даже придавал ему уютный вид. И вместе с тем, глядя на этот могучий овес над пустотой, становилось жутко. Казалось, того и гляди, он даст трещину, рухнет и завалит дом. Но ведь не первое тысячелетие он сохранял свое рискованное равновесие. И Варвурд, облюбовав это место для своего жилья, должно быть, решил, что он еще выдержит столь краткий срок, как одна человеческая жизнь.
По своему расположению жилище «троглодитов» удивительно  напоминало нашу Родилку, только я не додумался  заложить вход в пещеру такой же кирпичной стеной,  а ведь именно она и спасла в День происшествия жизнь его хозяев.
Каких-нибудь других строений, кроме домишка в загоне,  похожего на пекарню, я не заметил.
Вдруг я почувствовал на себе чей-то взгляд. Стоя на пороге дома, толстая старуха, одетая в засаленный черный балахон, смотрела на нас с изумлением и суеверным ужасом.  Я решил, что это мать моего врага, и, шагнув вперед, сказал не без волнения:
- Ты, вероятно, догадываешься о том, что произошло и что явился я сюда не ради собственного удовольствия.
Ничего не ответив, она склонила голову без излишней скорби, что я сразу же подметил. Старуха была небольшого  роста, с одутловатым лицом и отвислыми щеками, шея у нее была дряблая и жирная, казалось, будто подбородок  сливается с огромной грудью, которая раскачивалась  при малейшем движении, как два мешка с овсом, взваленные на спину осла. Единственное, что еще оставалось  живым в этой ожиревшей массе, были черные, пожалуй,  даже красивые глаза и над низковатым лбом всклокоченные,  на редкость густые вьющиеся седые, с каким-то особым белоснежным оттенком волосы.
- Как я разумею, уж коли передо мной стоишь ты, знать, так суждено,-ответствовала она с полнейшим спокойствием.
Ни тени волнения, и, что меня особенно поразило, старуха  говорила с местным акцентом и даже обороты речи были совсем здешние.
- Поверь, я сожалею о том, что случилось,- сказал я, - но выбора у меня не было. Или я, или твой сын. Последовал ответ, которого я уж никак не ожидал.
- Заходи,- проговорила она, уступая мне дорогу,- отведай у нас чего-нибудь.
И, передернув плечами, она на местном диалекте со вздохом произнесла:
- Слава богу, никакой он мне не сын. Я уставился на нее.
- Да ты говоришь по-местному. - А я и есть местная,- ответила старуха. Резким движением она выпрямила корпус (отчего вышеупомянутые  мешки с овсом перекатились из стороны в сторону), будто желая сказать: «Я вам не какая-нибудь дикарка».
- Я в Ла-Роке родилась,- продолжала старуха.- Может, знаешь в Ла-Роке Фальвина?
- Это сапожника, который ворона приручил?
- Так это мой брат,- с величайшей почтительностью  заявила она.-Входи же, сынок,-добавила она,-здесь ты у себя дома.
Но даже Фальвине, сестре всеми уважаемого сапожника,  уроженке Ла-Рока, я не доверял полностью. Якобы из вежливости я пропустил первой в дом Фальвину. При этом я слегка коснулся ее спины, и мне показалось, будто я вляпался рукой в топленое свиное сало.
В доме ничего подозрительного. На цементированный пол настланы доски, заднюю и обе боковые стены образуют  светло-серые камни пещеры. Их оставили в первозданном  виде, не выровняв, не сгладив неправильности рельефа. Сырости нет и в помине. Над головой толстые балки, поддерживающие пол второго этажа, и туда же, очевидно, ведет маленькая дверка в углу пристройки. На фасадной стороне - окно и стеклянная, дверь, у этой же стены сложен очаг. Изнутри кирпичи не оштукатурены, с них даже не удосужились соскоблить следы строительного  раствора. В очаге нежаркое пламя. Под окном низкая скамеечка, на ней выстроилась в ряд обувь. Большой шкаф в стиле деревенской мебели времен Людовика XV, я его тут же открыл, пробормотав для приличия «с вашего  позволения». Направо-белье, налево-посуда. Посреди  комнаты большой стол, «хуторской», как называют его парижане, которые ставят вдоль него скамейку, чтобы  придать деревенский стиль и живописность, ну а мы предпочитаем стулья-так удобней. Я насчитал: семь соломенных стульев, из них четыре придвинуты к столу. Остальные стоят вдоль стены. Не знаю, столь ли это важно,  но я подметил и эту деталь. Я прошел в конец стола -  здесь, по всей вероятности, было место отца - п сел, поставив карабин между колен, спиной к задней стене пещеры. У меня перед глазами обе двери. Я знаком приказал  Тома сесть по правую от меня руку, так, чтобы не загораживать двери, а Жаке смиренно опустился на противоположном  конце стола спиной к свету.
Увидев, что я вынул из кармана небольшой сверток с ветчиной - мне успела его сунуть в дорогу Мену,- Фальвина даже вскрикнула от обиды и зажужжала у меня над ухом... Не со стола же мне кушать, сейчас она поставит тарелочку! И поджарит яичницу, она с ветчинкой хорошо пойдет! И коночно, я отведаю чуток винца! Я согласен был на все, кроме вина, так как не сомневался, что это просто бурда.. Вместо вина я попросил молока, и Фальвина тут же щедро наполнила расписную кружку, не умолкая при атом ни на секунду. Перед самым взрывом dm, мол, правда, продали одну корову, по все равно и сейчас не знают, куда молоко девать, прямо хоть заалейся,  а ведь они и масло сами сбивают, и свинью молоком отпаивают.
У меня буквально глаза на лоб полезли, когда я увидел,  что она подаете стол хлеб и масло.
- Хлеб! У вас есть хлеб!
- Ну да, свой, домашний,- ответила Фальвина,- мы его завсегда сами выпекали в «Прудах», ведь у Варвурда все было не по-людски. Сам сеял, чтобы зерна хватило на год, да еще и осталось. А ведь мололи-то мы на вертлюге, электричества у нас тут не было. И масло сбивали вручную,  на маслобойке. Варвурд и слышать не хотел, чтоб что-то покупать.
Придерживая каравай на выдвижной доске в конце стола, я отрезал от него каждому по куску - так, очевидно,  делал и отец, - обдумывая при этом сведения, полученные  от старухи. Ясно, что этот изверг стремился полностью  уйти от людей, забиться в свое логовище, жить натуральным  хозяйством. Даже любовь у него не выходила из рамок собственной семьи. Однако, когда я намекнул ва историю с Кати, старуха сразу как-то вся сникла.
- Видать, грех-то все-таки был,-сказала она, застыдясь, - но, во-первых, бедненькая наша Кати сама к нему приставала. И потом, все-таки она ему дочь-то не родная. Как и Мьетта. Обе они дочки моей дочери Раймонды.
Мне показалось, что при имени Мьетты Жаке, сидящий  на другом конце стола, чуть поднял голову и предостерегающе  взглянул на бабку. Но взгляд этот был столь молниеносен, что, возможно, мне все это просто привиделось.
Я откусил кусочек хлеба. Надо дождаться обещанной яичницы. Вкус деревенского хлеба, щедро сдобренного маслом (они в «Прудах» присаливали его гораздо сильнее,  чем в тех немногих семьях, что в наших краях еще сбивали масло дома), показался мне восхитительным, по у меня защемило сердце, сразу так я пахнуло прежней жизнью.
- А кто у вас печет хлеб? - спросил я, желая выразить  благодарность.
- До последнего времени Луи,-сказала, вздохнув Фальвина.- Теперь Жаке придется.
Фальвина все тараторила, тараторила, без толку суетилась,  вздыхала, толклась на месте и одышливо выпаливала  десять слов там, где хватало бы одного. Чтобы поджарить  три яйца - старуха подчеркнуто обделяла себя (но я заподозрил, что она сумеет наверстать упущенное и, оставшись одна, перехватит парочку яичек да еще запьет  их винцом), ей понадобилось добрых полчаса, в течение  которых, хоть я и помирал с голоду, терпеливо ожидая  яичницу, чтобы съесть ее с ветчиной, но по крайней мере узнал столько всякой всячины.
Единственное, чем Фальвина напоминала Мену: обе были помешаны на своей родословной. Ей надо было начать  с прадедов, чтобы объяснить мне, что у ее дочки Раймонды были две девочки от первого брака. Кати и Мьетта, и что, овдовев, она вышла замуж за Варвурда - он тоже остался вдовцом с двумя сыновьями. Лун и Жаке.
- Сам небось понимаешь, так мне по душе пришлось это замужество, а уж потом и говорить нечего: когда мой бедненький Гастон преставился и мне пришлось перебраться  сюда на житье к этим дикарям, жить без света, без водопровода, даже без газовых баллонов - Варвурд о них и слышать не желал, и готовили мы на дровяной плите,  как в незапамятные времена. Ox, до чего несладко есть чужой хлеб,- вдруг перешла она на местный диалект,-  он и в глотку-то не лезет. Хоть и не очень я много  его переела у Варвурда за десять лет.
Это замечание сразу же подтвердило мое предположение,  что старуха предавалась тайному чревоугодию, вознаграждая  себя за тиранию зятя. Ее дочка Раймонда скончалась  из-за скотского обращения, сам понимаешь, о ком я говорю, а также из-за несварения желудка, а без дочки чужой хлеб и совсем уж встал поперек горла.
Я уже съел и ветчину, и яичницу и выпил молоко, а Фальвина, будто клуша, все продолжала без толку суетиться,  она только раз присела за стол и отщипнула какой-то кусочек - спектакль воздержания продолжался и после смерти Варвурда. Однако при всей своей болтливости она сказала не все. У нас, как, впрочем, и повсюду, существуют  два способа скрывать свои мысли: молчать или говорить  слишком много.
- Жаке,-сказал я, вытирая дядин нож об оставшийся  кусок хлеба,- пойди возьми лопату и заступ, надо схоранить отца. Тома тебя покараулит.
И я добавил, громко звякнув лезвием, закрывая нож и опуская его к себе в карман:
- У отца, я видел, вполне приличные башмаки. Лучше  бы их снять. Они еще тебе пригодятся.
Жаке, слегка сгорбившись, опустил в знак повиновения голову и встал. Встал и я, держа карабин в руках, и, подойдя  к Тома, тихо проговорил:
- Ружье отца давай мне, с собой возьмешь только свою двустволку, пусть парень идет перед тобой, а когда он будет копать могилу, отойди в сторону, но глаз с него не спускай.
Я заметил, что Жаке, воспользовавшись вашим разговором,  подошел к Фальвине и что-то успел шепнуть ей на Ухо.
- Давай, Жаке! - повелительно сказал я. Он вздрогнул, залился краской, богатырские плечи ссутулились,  и в сопровождении Тома направился к двери.
Как только они ушли, я значительно посмотрел на Фальвину.
- Жаке ранил одного из нас, он украл нашу лошадь. Не защищай его, Фальвина, я прекрасно знаю, что он не смел ослушаться отца. И все же он должен будет понести наказание. Мы конфискуем его имущество, а самого увезем  как пленника в Мальвиль.
- А как же я? - растерянно спросила старуха.
- Решай сама. Можешь переехать к нам в Мальвиль, можешь оставаться здесь. Если предпочитаешь оставаться здесь, я обеспечу тебя всем необходимым.
- Оставаться здесь! - с ужасом воскликнула старуха. -  Да что я тут буду делать?
И снова неиссякаемым потоком хлынули слова. Я слушал  их внимательно и не без интереса, но то единственное  слово, которое я надеялся услышать, - слово «одна» так и не было произнесено.
Ведь именно одиночество в «Прудах» должно было страшить Фальвину. Чего только не наговорила она, ко этого-то и не сказала. Я поднял голову и, как охотничий пес, втянул в себя воздух. Но ничего не учуял. И все-таки старая карга что-то от меня скрывала. Я об этом догадался  с самого начала. Что-то, вернее даже, кого-то. Поэтому я и перестал ее слушать. И поскольку нюх не оправдал моих надежд, я решил обратиться к помощи глаз. Я еще раз внимательно оглядел комнату. Как раз напротив, у шершавой кирпичной стены, сантиметрах в сорока над полом, стояла деревянная скамеечка, на которой в ряд была выставлена, видимо, вся обувь, имевшаяся в доме. Я резко оборвал Фальвину:
- Значит, твоя дочь Раймонда умерла. Луи тоже. Жаке сейчас хоронит Варвурда. Кати жила в Ла-Роке. Ведь так?
- Так,- отвечает Фальвина, еще не понимая, к чему я клоню. Я смотрю на нее и с ходу рублю:
- А Мьетта?  Фальвина как рыба открывает рот. Я не даю ей времени  опомниться.
- Да - да, Мьетта. Где Мьетта? Старуха моргает глазами и отвечает едва слышно:
- Она тоже жила в Ла-Роке. А теперь одному богу известно... Я снова обрываю ее:
- У кого?
- У мэра.
- Так же, как и Кати? Выходит, у него было две служанки?
- Нет, погоди, я ошиблась. В харчевне. Я молчу. Опускаю глаза. Смотрю на ноги старухи. Бесформенные,  распухшие ноги.
- У тебя больные ноги?
- Ой, еще какие больные! Бедные мои ноженьки, - причитает она, переводя дух и сразу же успокаиваясь, оттого  что разговор переходит на другую тему.
- Все вены. Видишь, какие. - Она приподнимает подол юбки, чтобы показать мне их.- Расширились, и все тут.
- Ты когда-нибудь в дождь надеваешь резиновые сапоги?
- Что ты! Никогда. Да разве мне можно! Особо с тех пор, как вены воспалились.
О своих ногах она могла, очевидно, говорить бесконечно.  Но я откровенно перестаю ее слушать. Я поднимаюсь. с места и, повернувшись к ней спиной, направляюсь к скамеечке с обувью. Там стоят три пары резиновых сапог 44-го или 46-го размера, а рядом с ними пара с каблуком повыше, самое большее 38-го размера. Я перекладываю карабин в левую руку, правой хватаю маленькую пару, оборачиваюсь, потрясаю сапогами, подняв их над головой, и, не сходя с места, с размаху молча швыряю их к ногам Фальвины.
Фальвина пятится и смотрит на сапоги, шлепнувшиеся на цементный пол, словно на змей, уже готовых ее укусить.  Она поднимает толстые руки к лицу и прижимает ладони к щекам. Она багрового цвета. И не смеет взглянуть  на меня.
- Сходи за ней, Фальвина!
Молчание. Старуха в смятений. Затем приходит в себя. Выражение лица у нее меняется. В ее черных глазах, во всей ее одутловатой физиономии мелькает затаенное бесстыдство.
- Может, тебе лучше самому пойти?  - говорит она многозначительно.
И так как я не отвечаю, она приоткрывает рот, раздвинувший  ее отвислые щеки, обнажая мелкие острые зубы, и ее лицо расплывается в плотоядной улыбке. Я не уверен, смогу ли после этого сносно относиться к Фальвине. Хотя я знаю с ее точки зрения, все это совершенно естественно. Я победитель, я убил главу семьи, теперь меня следует почитать как божество, теперь все принадлежит  мне. В том числе и Мьетта. Но я вынужден, не без сожаления и не столько в силу своих добродетелей, сколько  по соображениям здравого смысла, отказаться в данную  минуту от права господина. Я говорю, не повышая голоса:
- Я же тебе сказал, сходи за пей. Улыбка сползает с лица старухи, она опускает голову и выкатывается из комнаты. Выкатывается, дрожа, как желе, всем телом. Трясется все сразу: плечи, груди, ягодицы,  икры. Я снова прохожу на свое место, в дальний конец стола, и сажусь лицом к двери. У меня тоже трясутся руки, хотя я положил их на дубовый, потемневший от постоянного  мытья стол, и я не в силах унять эту дрожь. Я знаю, что та, кто предстанет сейчас передо мной, несет в себе великое счастье и великую опасность. Я знаю, что появление Мьетты, которой суждено будет жить одной среди шестерых мужчин, не считая Момо, повлечет за собой  ряд ужасных осложнений, и я не имею права совершить  сейчас единственную ошибку, от которой зависит быть или не быть жизни в Мальвиле.
- Ну вот и Мьетта,- говорит Фальвина, подталкивая девушку в комнату.
Если бы у меня было сто глаз, их все равно не хватило бы, чтобы наглядеться на вошедшую.
Ей, вероятно, лет двадцать. И как не вяжется с ее внешностью имя Мьетта. От своей бабки она унаследовала  черные глаза и роскошные волосы цвета воронова крыла. Ростом она сантиметров на десять выше старухи, у нее хорошо развитые, красивой лепки плечи, высокая и выпуклая, как щит, грудь, круглые бедра и сильные ноги. Конечно, если быть придирчивым, нос у нее великоват и губы толстоваты и несколько тяжел подбородок. Но я не собираюсь пускаться в критику, меня восхищает в девушке  все, даже ее простоватость. И не глядя на свои руки, я чувствую, как отчаянно они дрожат. Я убираю их со стола, навалившись на его край грудью и плечами, прижимаюсь  щекой к стволу карабина и, лишившись дара речи, пожираю глазами Мьетту. Я понимаю, чти должен был чувствовать Адам, когда в одно прекрасное утро обнаружил  рядом с собой Еву, еще тепленькую, прямо с гончарного  круга, где ее изготовили. Вероятно, невозможно сильнее окаменеть от восхищения и ошалеть от нежности, чем окаменел и ошалел я. Появление этой девушки сразу же затопило теплом и светом пещеру, куда я забрался с оружием в руках. Ее залатанная кофточка кое-где треснула  по швам, потрепанная вылинявшая красная юбчонка  местами изъедена молью и болтается высоко над калинками.  Ноги у Мьетты массивны, как у женщин, изваянных Майолем, своими босыми ступнями она так крепко стоит на земле, что кажется из нее и черпает силы.
Великолепный экземпляр рода человеческого, новая прародительница людей!
Я силой заставляю себя оторваться от созерцания, выпрямляюсь  на стуле и, вцепившись обеими руками в край стола, так что большие пальцы у меня прижаты сверху, а. все остальные внизу, говорю:
- Садись, Мьетта.
Мой голос кажется мне слабым и каким-то сиплым. Но постепенно он набирает силу. Мьетта молча опускается на тот самый стул, где до нее сидел Жаке, нас разделяет длина стола. Глаза у девушки красивые и, добрые. Она разглядывает меня без всякого стеснения, серьезно и внимательно,  так дети смотрят на человека, впервые пришедшего  к ним в дом.
- Мьетта, (До чего же мне нравится ее имя.) мы уводим  Жаке с собой.
В ее влажных глазах вспыхивает тревога, и я тут же добавляю:
- Не волнуйся, мы не причиним ему вреда. А если вы с бабулей не хотите оставаться одни в «Прудах», вы тоже можете переехать к нам в Мальвиль. - Да что ты такое говоришь: остаться одним в « Прудах», -  хнычет Фальвина. - Я так тебе благодарна, сынок...
- Меня зовут Эмманюэль.
- Вот и хорошо. Спасибо, Эмманюэль. Я оборачиваюсь к Мьетте.
- А ты согласна, Мьетта?
Девушка кивает - и опять ни слова. Она явно не из болтливых, но зато говорят глаза, они не отрываются от меня. Сейчас они судят и оценивают нового хозяина.
- Не бойся, Мьетта, в Мальвиле тебя ждет только дружба и нежность. Откуда у тебя такое имя, Мьетта?
- По-настоящему-то ее зовут Мария,-тут же встревает  старуха,- но она родилась такая махонькая, она ведь у нас недоношенная, бедняжка, семимесячная. Раймонда все бывало называет ее «крошечка моя» да «махонькая моя». А Кати - ей было в ту пору три годка - прозвала ее Мьетта, так оно и пошло - Мьетта.
Мьетта не говорит ничего, но, может быть, оттого, что я заинтересовался происхождением ее имени, она мае улыбается.  Возможно, ее лицо и впрямь несколько грубовато, особенно если исходить из городских канонов красоты, но, когда Мьетта улыбается, оно неузнаваемо смягчается, псе словно светится. У нее очаровательная улыбка, искренняя,  доверчивая.
Дверь открывается, и в комнату в сопровождении Тома входит Жаке. При виде Мьетты Жаке замирает на месте, бледнея, смотрит на нее, потом, обернувшись к Фальвине, готовый броситься на старуху, кричит:
- Я что тебе говорил...
- Ну ты, полегче! - прикрикивает .на него Тома, он, кажется, и впрямь вошел в роль конвоира.
Он делает шаг вперед, чтобы утихомирить своего пленника,  замечает Мьетту (из-за Жаке ее не было видно) и превращается в каменное изваяние. Рука, которую он поднял  было, чтобы тряхнуть за меча Жаке, бессильно падает  вниз. Я говорю, не возвышая голоса:
- Жаке, бабушка мне и звуком не обмолвилась про Мьетту. Я сам догадался, что она спряталась.
Жаке смотрит на меня, широко раскрыв от изумления глаза. У него не возникает ни малейшего сомнения, что я говорю правду. Он верит мае. Более того, он раскаивается  в том, что пытался от меня что-то скрыть. Я занял место  отца: теперь всеведущий и всемогущий - это я.
- Неужто ты хитрее, чем господа из Мальвиля! - насмешливо  восклицает Фальвина.
Вот oбo мне уже говорят во множественном числе. То было «сынок», теперь «господа». Все как-то невпопад. Я смотрю на Фальвину, и мне думается, что старуха, как ни крути, подловата. Но я не хочу судить по первому впечатлению.  Да и потом, кого бы не развратило десятилетнее  рабство у «троглодита»?
- Жаке, когда ты пошел хоронить отца, что ты шепнул  бабушке?
Он стоит потупившись, опустив голову, держа руки за спиной, и, превозмогая стыд, мямлит:
- Я спросил у нее, где Мьетта, она сказала, что в риге. А я ей сказал, чтобы она не говорила об этом господам. Я смотрю на него.
- Это потому, что ты надеялся сбежать из Мальвиля, вернуться за Мьеттой и где-то с ней укрыться? Он делается пунцовым. И отвечает еле слышно:
- Да.
- Но куда бы ты пошел? Чем бы стал питаться?
- Не знаю.
- А бабушка? Ты бы оставил ее в Мальвиле? Фальвина, поднявшись при появлении в комнате двух мужчин (очевидно, рефлекс, выработанный Варвурдом), так и продолжает стоять рядом с Мьеттой и сейчас устало обеими руками опирается на стол.
- О бабушке я не подумал,- смущенно отвечает Жаке.
- Вот тебе и раз! - говорит Фальвина, и горючие слезы  готовы брызнуть из ее глаз.
Я предполагаю, что пустить слезу для старухи-дело пустое, но как-никак Жаке - ее любимец. Есть с чего и расстроиться.
Мьетта прикрывает ладонью руку бабушки, прижимается  к ней щекой и смотрит на see, покачивая годовой, как бы говоря: уж я-то тебя никогда не брошу. Мне хочется  услышать голос Мьетты, но вместе с тем я понимаю, что за нее говорят глаза. Быть может, так было заведено у Варвурда, он требовал, чтобы девушка помалкивала, и она привыкла объясняться мимикой.
Я снова говорю:
- Жаке, а ты спросил у Мьетты, согласна ли она? Мьетта энергично трясет головой, а Жаке удрученно смотрит на нее.
- Нет,- отвечает он так тихо, что я едва слышу это «нет». Мы замолкаем.  - Мьетта едет к нам в Мальвиль по своей доброй воле, - говорю я. - Бабуля тоже. И с этой самой минуты, Жаке, никто не имеет права сказать: Мьетта моя. Ни ты. Ни я. Ни Тома. Ни кто другой в Мальвиле. Ты понял? Он кивает. А я продолжаю:
- Почему ты пытался скрыть от меня, что в «Прудах» есть еще Мьетта?
- Сам знаешь,- отвечает он почти беззвучно.
- Ты не хотел, чтобы она спала со мной?
- Нет, почему же, если она согласна, это ее дело.
- Значит, ты боялся, что я могу взять ее силой?
- Да,- тихо отвечает он.
Мне кажется, это только говорит в его пользу. Он думал  не о себе, он думал о Мьетте. Но тем не менее я чувствую,  что размякать мне еще рано, хотя Жаке просто обезоруживает меня, такие у него преданные собачьи глаза.  Нельзя же так. Постараюсь привести его в божеский вид, ведь ему придется жить вместе с нами в Мальвиле.
- Послушай, Жаке, ты должен усвоить одну простую вещь. В «Прудах» можно было убивать, насиловать, нападать  с оружием на человека, воровать у соседа лошадей. В Мальвиле ничего подобного не делают.
Надо видеть, с каким лицом он выслушивает мое нравоучение!  Вот только я - то не создан для проповедей. И мне, видимо, начисто чужд садизм: стыд, испытываемый  другим, отнюдь не доставляет мне удовольствия. Я быстро закругляюсь.
- Как зовут твоего коня?
- Малабар.
- Чудесно. Пойди запряги Малабара в телегу. Сегодня  мы сможем перевезти только часть имущества. Завтра вернемся сюда с Малабаром и Амараптой, ее мы запряжем у нас в Мальвиле. И сделаем столько ездок, сколько потребуется.
Жаке бросается к двери, он счастлив, что может действовать.  Тома без особого энтузиазма, по крайней пере мне так кажется, поворачивается и идет за ним. Я окликаю  его.
- Не надо, Тома. Куда он теперь денется! Тома тут же возвращается, он счастлив, что снова может  глазеть на Мьетту. И он тут же вперяет в нее свой взгляд. Мне кажется, что его зачарованная физиономия выглядит довольно глупо, я уже успел забыть, что всего несколько минут назад выглядел точно так же. А великолепные  глаза Мьетты тем временем неотрывно смотрят на меня, вернее, на мои губы, и она ловит каждое их движение,  когда я начинаю говорить. Я продолжаю. Я хочу, чтобы все было ясно до конца.
- Мьетта, есть еще кое-что, о чем я хотел бы тебе сказать. У нас в Мальвиле никто не заставит тебя насильно  делать то, чего тебе не захочется самой. И так как она молчит, я спрашиваю:
- Поняла? В ответ снова молчание.
- Ну конечно, она все поняла, - говорит за нее Фальвина. Я с раздражением обрываю старуху:
- Пусть она сама ответит, Фальвина. Фальвина оборачивается ко мне:
- Не может она ответить сама. Она немая.

ГЛАВА VIII

Надо было видеть, как в сумерках мы возвращались к себе в Мальвиль! Я гарцевал во главе отряда, верхом на неоседланной Амаранте, с карабином поперек груди, а за моей спиной, обхватив меня за талию, пристроилась Мьетта, ибо в последнюю минуту она знаками объяснила, что ей хотелось бы сесть на круп лошади. Ехали мы медленно, потому что Малабар, готовый отныне следовать за моей кобылой хоть на край света, всякий раз пускался рысью, стоило только Амаранте прибавить шагу, и увлекал за собой  подводу. А на подводу мы навалили неимоверное количество  тюфяков и всякой бьющейся утвари, да, кроме того, там устроились еще Тома, Жаке и Фальвина. А главное,  за подводой едва плелась привязанная к ней веревкой корова с огромным брюхом, которую Фальвина не решилась  оставить в «Прудах» даже на ночь: того и гляди, отелится,  заявила старуха. Мы держали путь через плато мимо обращенной теперь в пепел фермы Кюсак, не могло  быть и речи о том, чтобы пробираться с таким грузом через небольшую, но сплошь перегороженную стенами песчаника  долину, спускавшуюся к Рюне. К тому же Жаке заверил меня, что на этой дороге, хотя она и длинное, нет завалов из обуглившихся деревьев, он, по его словам,  не раз проделывал этот путь, когда по приказу отца добирался чуть ли не до самого Мальвиля, выслеживая  нас.
Как только наш обоз, не без труда преодолев склеп холма, когда-то подступавшего вплотную к ферме Кюсак, выехал на гудронированную дорогу, я почувствовал великое  искушение рвануться вперед и успокоить своих друзей в Мальвиле. Но, увидев, вернее услышав, как тяжелым галопом Малабар бросился за Амарантой, а корова, которой  веревка сдавила горло, глухо взревела, я тут же осадил  лошадь и снова поревел ее на шаг. Несчастная корова еще долго не могла очухаться, хотя Фальвина, перегнувшись  через борт подводы с риском вывалиться на землю, терпеливо и ласково ее успокаивала. Кстати, корову звали  Маркизой, а это значило, что на иерархической лестнице  она занимала положение куда более скромное, чем наша Принцесса. Дядя уверял, что традиция жаловать своей скотине смеха ради аристократические титулы повелась  в наших краях еще со времен Революции, когда «Жаки» погнали с земель знатных сеньоров. И правильно сделали, вставляла свое слово Мену. Сколько эти сеньоры нам зла причинили. Говорят, еще при Наполеоне III, прямо даже не верится, Эмманюэль, один граф в Ла-Роке взял и повесил своего кучера - тот, видите ли, посмел в чем-то его ослушаться. И ничего этому графу де было, даже полдня в тюрьме не отсидел.
Заметив наконец вдали донжон замка, освещенный факелами,  я мыслью унесся во времена куда более отдаленные,  чем Революция. При виде Мальвиля сердце мое возликовало.  В этот миг я понял, что должен был чувствовать  средневековый феодал, когда целым и невредимым возвращался он с победой из дальних походов в свои владения  с богатой добычей и пленниками. Конечно, полной аналогии тут не было. Я не учинил насилия вал. Мьеттой, и моей пленницей ее не назовешь. Напротив, я освободил девушку. Но добыча была немалой и с лихвой возмещала то, что теперь лам придется кормить три лишних рта: лам досталось две коровы, одна из них, Маркиза, должна вот-вот отелиться, вторую, дающую отличный удой, мы оставили  временно в «Прудах», равно как и быка, хряка и двух свиноматок (о заготовленных на зиму окороках и колбасах я уже не говорю), и кур там было в два-три раза больше, чем у Мену, но самое главное - в «Прудах» оказалось  много пшеницы, так как у Варвурда хлеб пекли дома. Их ферма считалась бедной, поскольку «троглодиты»  никогда ничего не покупали. В действительности же, как я уже говорил, земли, принадлежавшие ему на плоскогорье у Кюсака, были весьма плодородны. И в этот вечер мы вряд ли увозили особой в Мальвиль и десятую  долю имевшихся в «Прудах» богатств. Я подсчитал, что в ближайшие два дня нам придется сделать несколько ездок на двух подводах, чтобы перевезти оттуда весь скарб и скотину.
Любопытно, как отсутствие автомобилей изменяло весь ритм жизни: путь от Кюсака до Мальвиля на .лошадях у нас занял целый час, тогда как в машине мы проделали бы его минут за десять. Но зато чего только я не передумал,  мерно покачиваясь на неоседланной, потной и разгоряченной  Амаранте, чувствуя за собой Мьетту, которая, уткнувшись лицом мне в затылок и привалившись грудью к моей спине, крепко обхватила меня руками. Как щедро она одаривала меня в эти минуты! Будь же благословенна медленная езда! Впервые после дня катастрофы я чувствовал  себя счастливым. Конечно, относительно счастливым.  Я то и дело возвращался мыслью к Варвурду, лежащему  среди камней; земля набилась ему в рот, в глаза, засыпала грудь. Ну и хитер был отшельник! А как решительно  действовал! Жил он по своим собственным законам, не признавая закопав общечеловеческих. Взбрело в голову-завел  себе целый скотный двор производителей. Хотя кормить хряка, жеребца и быка на такой маленькой ферме  было явно непозволительной роскошью,- в наших краях крестьяне оставляют в хозяйстве только особей женского  пола и все наши коровы - искусственно оплодотворенные  девственницы, а вот Варвурд питал особое почтение  к мужскому началу. И в данном случае дело было не только в автаркии. Я усматривал тут чуть ли не религиозный  культ полновластного самца. И сам Варвурд - супер-самец человеческого поголовья в «Прудах» - считал, что все женщины в семье, достигшие половой зрелости, включая  и падчериц, принадлежат ему.
Мы приближаемся к Мальвилю, и теперь мне с трудом  удается сдерживать Амаранту, она то и дело переходит  на рысь. Но из-за несчастной Маркизы, чьи короткие ноги подкашиваются под тяжестью огромного брюха, я. прижав к бокам локти, решительно осаживаю лошадь. Право, интересно бы узнать, что думает моя кобылица о проведенном дне. Сначала украли, потом лишили невинности  и вот снова возвращают отчему дому. Черт возьми, наконец-то я сообразил, почему она так покорно следовала за похитителем: почуяла запах жеребца, как теперь Красотка  в Родилке, должно быть, чует наше приближение, издалека к нам доносится ее ржание, сначала ей отвечает Амаранта, а затем, оправившись от изумления (ого, еще кобыла!), трубным гласом и Малабар. В полной мгле животные  по запаху чувствуют друг друга: одни зовут, другие  откликаются на зов. Только мы ничего не чувствуем. Я имею в виду обоняние, но зато каждой клеточкой своей спины я ощущаю прижавшуюся ко мне Мьетту, ее грудь, живот, бедра. Всякий раз, когда Амаранта прибавляет ходу, девушка прижимается еще теснее и крепче стискивает  пальцы у меня на животе. Ясно, она впервые едет на неоседланной лошади. И ей надолго запомнится эта поездка.  Мне тоже. Все эти округлости за моей спиной живут,  трепещут, наполняя меня жаром. Ее тело укрывает. обволакивает, засасывает меня. Эх, если б и я мог заржать, отбросив все думы в сторону. Я не страшился бы будущего,  наслаждаясь дарованными мне минутами счастья. В Мальвиле не пожалели факелов, два горели на донжене, два - в бойницах въездной башни. Сердце у меня колотится как бешеное, когда я смотрю на свой чудесный, так надежно укрепленный и бдительно охраняемый замок. И пока мы взбираемся к нему по крутому откосу, я с восторгом  разглядываю в дымном свете факелов огромный донжон, возвышающийся на заднем плане, и въездную башенку с примыкающей к ней крепостной стеной, между ее зубцами мелькают чьи-то тени, пока я еще не могу их опознать. Кто-то размахивает факелом над парапетом. Кто-то кричит: - Это ты, Эмманюэль?
Жаль, что у меня нет стремян. Я бы поднял свою Амаранту  на дыбы.
- Да, мы с Тома! И с нами еще люди. Несутся возгласы, неразборчивые слова. Я слышу, как с глухим скрежетом распахиваются тяжелые дубовые ворота.  Добротные петли на совесть смазаны, просто дерево выражает недовольство, что его потревожили. Я въезжаю в ворота и тут же узнаю факельщика - это Момо.
- Момо, закрой за коровой ворота!
- Мамуэль, Мамуаль! - восторженно вопит Момо. - Корова! -восклицает, сияя от счастья, Мену.- Вы только поглядите, он корову привел.
- И жеребца! - добавляет Пейсу. Каким героем я выгляжу! И какой вокруг меня подняли  шум! Я вижу черные движущиеся силуэты. Но еще не различаю лиц. А Красотка в своем стойле, в нескольких метрах от нас, почуяла жеребца и ржет, раздувая ноздри, бьет копытом о дверцу, не может устоять на месте. Ей отвечают  то Малабар, то Амаранта. У Родилки я останавливаюсь,  пусть Красотка взглянет на лошадей и успокоится. Не знаю, разглядела ли она их, но так или иначе, она замолчала.  Но сам я не вижу ни зги, наш факелоносец запирает  в эту минуту ворота, а Мену, посвечивая себе электрическим  фонариком (она впервые воспользовалась им с тех пор, как получила его в свое распоряжение), разглядывает  корову, замыкающую наш обоз. Мои приятели столпились  вокруг Амаранты, теперь по белой повязке на голове  я узнаю среди них Пейсу. Кто-то, должно быть Колен,  судя по росту, схватил лошадь за уздечку, и в ту минуту,  когда Амаранта опускает голову, я перекидываю правую ногу над шеей лошади и, как эквилибрист, спрыгиваю  на землю, я не очень-то люблю этот прием, слишком  уж он театральный, но сейчас у меня нет другого выхода,  за моей спиной Мьетта, из объятий которой я только что освободился. Едва очутившись на земле, я снова  попадаю в объятия, на этот раз Пейсу, и он, ничуть не смущаясь, лобызает меня. Гляди как расчувствовался! Всего обслюнявил! Мы хохочем, переругиваемся, несем всякую чепуху, тузим друг друга, толкаемся, награждаем крепкими тумаками. Наконец я вспоминаю о Мьетте. Я спускаю ее с лошади. Обняв за талию, я помогаю ей слезть. Девушка довольно увесиста! Я говорю:
- А вот и Мьетта.
Как раз в эту минуту возвращается, размахивая факелом,  Момо, и Мьетта вдруг выступает из тьмы со всеми своими выразительными прелестями в ореоле гривы черных  волос. Наступает мертвая тишина. Трое моих друзей  словно окаменели. Окаменелая Момо, только факел дрожит у него в руке. Они не сводят с девушки горящих глаз. Слышно только их тяжелое дыхание. А в нескольких шагах от нас Мену ласково разговаривает на местном наречии  с чужой коровой: «Ах ты моя раскрасавица, распрекрасная  ты моя, ах ты моя брюхатенькая, да ведь ты вот-вот отелишься, смотри-ка, вся упрела, бедняжечка моя, и подумать только, в таком-то виде тащили тебя за собой, ведь теленочек-то уж совсем на подходе».
Так как молчание моих приятелей затягивается и никто  из них по-прежнему не в силах шевельнуть пальцем, я решаюсь представить их одного за другим. Это Пейсу, это Колен, это Мейсонье, а это Момо. Мьетта каждому пожимает  руку. Беззвучно. Они все-еще не могут стряхнуть с себя оцепенение. И вдруг вступает Момо. Пританцовывая  на месте, он вопит: «Мимена, Мимена» (надо полагать,  искаженное Мьетта) -и, размахивая факелом, убегает  сообщить новость матери, оставив нас в полной тьме. А вот и Мену, а поскольку факел Момо исчез вместе с ним в неизвестном направлении (вернее всего, он рассматривает  сейчас корову). Мену направляет на Мьетту луч своего фонаря и оглядывает ее с головы до ног. Круглые плечи, выпуклая грудь, сильные бедра, мускулистые ноги, ничто не ускользает от ее глаз.
_ «Так-так... так... - приговаривает она, - так-так». И больше ни слова. Мьетта молчит, немая и есть немая. Мои приятели по-прежнему неподвижны. По тому, как медленно скользит свет фонаря Мену по крепкому телу Мьетты, я чувствую, что она довольна. Она оценивает силу девушки, пригодность к деторождению, работоспособность. Нравственная сторона ее не интересует. Кроме своего «так-так», она ни слова не произносит. Старуха предпочитает  молчать. Ни звука. Узнаю ее осторожность. И ее женоненавистничество.  Я без труда читаю ее мысли: вот уж не стоит, ребята, голодух-то терять из-за ее телес. Баба - она баба и есть. А порядочных среди них раз, два - и обчелся.
Не знаю, смущает ли Мьетту это гробовое молчание, молчание моих товарищей, ошалевших от изумления, и молчание Мену, ставшее уже неприличным, но положение? спасает Тома, спрыгнувший с подводы на землю. Я слышy, как он приказывает сидящему на подводе пленнику передать ему оба ружья. И вот Тома среди нас, весь обвешанный  оружием. Его встречают очень тепло. Может быть, не так восторженно, как меня, и не так, как Мьетту - при ее появлении у них дыхание перехватило,- но и Тома получает  свою долю тумаков, тычков и хлопков. Впервые, пожалуй, я вижу, как мои приятели затевают с ним возню,  значит, он окончательно стал своим. Я рад этому. А сам Тома в полном восторге, в меру своих сил он отвечает  на все эти проявления дружеских чувств, пусть еще несколько скованно, не слишком ловко, что с него взять, - он человек городской и ему не хватает и нашей свободы движений, и сочной, грубоватой дружеской шутки.
- А ты-то как, Эмманюэль? - спрашивает Мену. Она улыбается мне откуда-то снизу, подняв свое иссохшее  личико, все ее тщедушное тельце так и тянется вверх, на нем нет ни градам жира. Поэта бесплотность приятна мне, особенно в сравнении с мерзкой тучностью Фальвины.
- Скажи еще спасибо,- говорю я ей по-местному,- что сегодня тебе придется заняться только коровой!
Я подхватываю ее за локти, подбрасываю как перышко в воздух и, расцеловав в обе щеки, коротко рассказываю о «Прудах», Варвурде и его семье. История Варвурда ее ничуть не удивляет. Молва о нем докатилась и до нее.
- Ну, я бегу,-говорит она наконец. - Пока вы тут разгружаетесь, соберу вам поужинать
И вот проворными мелкими шажками она удаляется в направлении замка, едва различимая во тьме, луч фонарика  пляшет перед пей. Когда она добирается до подъемного  моста у второй крепостной стены, ее фигурка кажется  совсем маленькой. Я кричу:
- Мену, готовь на девять человек, на телеге еще двое. Нам, восьмерым, понадобилось около получаса, чтобы разобрать вещи и временно сложить их в Родилке, тюфяки я велел отнести в донжон, чтобы там устроить ночлег новым  обитателям Мальвиля. Во всем полный порядок. Только  Малабар выражает нетерпение, и Жаке вынужден сдерживать  его, крепко натянув удила, да еще несколько раз достается Момо: вместо того чтобы светить нам, он освещал  зад жеребца. Черт тебя побори, Молю, что ты там делаешь? « Во!»-кричит с восторгом придурок. Момо, давай  свети, не то схлопочешь пинка под задницу! «Во!» - твердит он. И, выпрямившись, потрясает свободной рукой, воспроизводя поразившие ого воображение размеры. Удивительно,  но Пейсу воздерживается от своих обычных комментариев.  Должно быть, стесняется Мьетты.
Наконец, разместив и запоров скотину - Малабара мы устроили в стойле, где до Происшествия смял мой жеребец,  тут ничего не разнесешь, да и через стены не перепрыгнешь,-  мы проходим во внутренний двор, поднимаем тюфяки в спальни на втором этаже и тут же спускаемся в большую залу, где в камине потрескивают дрова и уже накрыт стол. И подумайте, какой приятный сюрприз - посреди длинного монастырского стола возвышается старая  керосиновая лампа дяди, в наше отсутствие ее раскопал  и починил Колен (нам это кажется пределом роскоши,  почти иллюминацией).
Но зато как враждебно, как холодно встречает пас Мену. Я вхожу в залу чуть раньше остальных, она оборачивается -  худая, черная - и, впившись в меня колючим взглядом, скрежещет зубами. Идущие за мной останавливаются.  Новички с испугом. Свои - настороженно, они предвкушают забавную сцену.
- Ну, где ж они, эти двое? - гневно спрашивает Мену. - Где эти голубчики из «Прудов», где эти цыгане? Будто нам своих ртов не хватает!
Я успокаиваю ее. Перечисляю все богатства, которые  привезли оттуда, да еще у них есть пшеница, теперь  мы снова сможем печь хлеб и наконец-то оденем Пейсу - ведь Варвурд был одного с ним роста. Да и в работе  они нам помогут. При этом я выталкиваю вперед Жаке.  Впечатление он производит хорошее. Мену питает слабость  к красивым парням и вообще к представителям сильного  пола (с мужчиной в девяти случаях из десяти можно столковаться, народ надежный). А потом не каждому  даны такие руки и плечи, как Жаке. Но с ним, как и с Мьеттой, Мену тоже не здоровается, не удостаивает его рукопожатия. (Чужак из «Прудов»... Неужто вы думаете: от ворон отстал, сразу лебедем стал?) Она лишь сдержанно  кивает. Дух касты у нее развит посильнее, чем у любой  герцогини. - А вот...
Я не успеваю представить Фальвину, произнести даже имя: заметив старуху. Мену разражается потоком оскорблений, в полной уверенности, что «дикарка» не понимает  местного наречия.
- Господи! А это еще что такое, Эмманюэль! Кого ты еще сюда приволок? Кого хочешь посадить мне на шею? Да этой старой карге верных семьдесят.- (Ей самой, если память мне не, изменяет, уже семьдесят пять.) - Ну я еще понимаю, привез молодую, она хоть кой на что может тебе сгодиться. Но от этой старой свиньи-гляди, она так разжирела,  что и задницы с места не сдвинет,- ну от нее-то какой толк. Только будет на кухне под ногами крутиться да обжираться там. А до чего стара! - добавляет она с отвращением,-  взглянешь, и прямо выворачивает. А морщин-то!  А жирна, будто сало из горшка на блюдо вывалили.
Фальвина багровеет, она с трудом переводит дух, слезы  крупными горошинами скатываются по ее отвислым щекам на шею. Зрелище не из веселых, но Мену ничего не замечает, она даже не смотрит в ее сторону и обращается только ко мне.
- Ну, была б эта стара? грымза хоть здешней, а то ведь к тому же и пришлая, небось такая же дикая, как и ее сынок! Гад такой, польстился на родную дочь! Как знать, может, у него и с матерью чего было?
Это гнусное предположение переполняет чашу терпения  Фальвины. Она находит в себе мужество протестовать.
- Никакой мне Варвурд не сын. Он мой зять,- заявляет  она на местном диалекте.
Молчание. Озадаченная Мену поворачивается к старухе  и впервые смотрит на нее как на живое существо.
- Да ты никак говоришь по-нашему? - не без смущений  спрашивает она.
Старожилы замка переглядываются и хмыкают исподтишка.
- А как же мне еще говорить,- отвечает Фальвина,- когда я в Ла-Роке родилась? Может, знаешь там Фальвина? У него еще своя мастерская рядом с замком была. Так я его сестра.
- Сапожника Фальвина?
- Его самого.
- Да он и мне родня.
Все удивлены! Не совсем, конечно, понятно, как могло случиться, что Мену не была раньше знакома с Фальвиной, даже ни разу ее не видела. Но всему свое время. Старухи  разберутся. Тут можно не беспокоиться.
- Ты, я думаю, не затаишь на меня обиду за то, что я тут наговорила. Это к тебе не так уж и относится.
- Да нет, я не обиделась,- отвечает Фальвина.
- Что же до твоей толщины,- добавляет Мену,- так, во-первых, не твоя тут вина, а потом, это вовсе не значит, что ты ешь больше других. - (Слова эти могут сойти и за любезность, и за предупреждение, понимай как знаешь.)
- Я и не думала обижаться,- повторяет кроткая как овца Фальвина.
Ладно, паши старухи договорятся. Каждая займет свое место. Я твердо знаю, кто из них возьмет верх в этом курятнике,  какая из двух старых кур заклюет другую. Я весело  кричу:
- Ну а теперь к столу, к столу! Я сажусь на свое обычное место и указываю Мьетте место напротив. Происходит небольшая заминка. После мгновенного колебания Тома, как обычно, садится по правую  руку от меня, Мейсонье - по левую. Молю попытался было устроиться слева от Мьетты, но Мену убивает это желание в зародыше, она сухо окликает сына и усаживает рядом с собой. Пейсу смотрит на меня.
- Чего же ты ждешь, верзила? - спрашиваю я. Смущенный и взволнованный, он решается сесть справа  от Мьетты. Колен, чувствующий себя более непринужденно,  устраивается слева. Жаке все еще стоит, и я киваю ему на стул рядом с Мейсонье, я уверен, что это его вполне  устроит, ему не придется наклоняться вперед, чтобы взглянуть на Мьетту. Остается один прибор рядом с Пейсу,  я указываю на него Фальвине. Хотя вышло это случайно,  но, на мой взгляд, очень удачно. Пейсу славится у пас вежливостью, и он хоть время от времени будет поддерживать  разговор со старухой.
Я ем за четверых, но пью по обыкновению умеренно, тем более что мой рабочий день еще не окончен, после ужина придется собрать совет, нам необходимо кос-что обсудить.  Я с удовлетворением замечаю, что щеки у Пейсу снова порозовели. Я не хочу спрашивать у него в присутствии  Жаке - тот и так словно оцепенел от стыда и не смеет поднять на Пейсу глаз,- беспокоит ли его рана. Он, вероятно, дожидался меня, чтобы снять повязку, но я думаю,  это лучше сделать завтра, а то вдруг рана снова закровоточит, когда он опустит голову нa подушку. Фальвина, уткнувшись в тарелку, не произносит ни звука, что, полагаю, стоит ей немало усилий, и не спеша, чтобы произвести  на Мену хорошее впечатление, жует свои бутерброды.  Напрасный труд. Мену и глаз ни на кого не поднимает.
Одна Мьетта ведет себя совершенно естественно. А ведь сейчас она - тот магнит, который притягивает к себе и наше внимание, и жар наших сердец. Но это ее ничуть  не смущает и, клянусь, даже не льстит ее тщеславию. Она внимательно и серьезно, как ребенок, разглядывает нас, порой она улыбается. Улыбается всем по очереди, не пропуская никого, даже Молю, который кажется мне неправдоподобно  чистым,- я и забыл, что только сегодня утром нам удалось загнать его в ванну.
Во время ужина, хотя он и проходит оживленно, все же чувствуется некоторая натянутость - дело в том, что я не хочу рассказывать при новеньких о том, что произошло  в «Прудах», да и само их присутствие, несмотря на то что они все время скромно молчат, нас сковывает: такое  впечатление, будто все, что обычно говоришь не задумываясь,  при них прозвучит фальшиво. И потом, у них другие обычаи. Перед тем как сесть за стол, они все трое перекрестились. Не знаю, откуда у них так повелось. Уж конечно, не от Варвурда! Впрочем, это производит хорошее  впечатление на Мену, для которой все «пришлые» - дикари дохристианской эры.
Заметив это. сидевший слева Мейсонье толкнул меня локтем, а Тома взглянул на меня с явным неудовольствием.
Солее чем когда-либо. они чувствуют себя в меньшинстве -  единственные среди нас убежденные атеисты, для кого атеизма стал второй религией. До Происшествия Колен  и Пейсу, пусть и не так уж часто, но сопровождали своих супруг в церковь (хотя, по их мнению, не мужское это было дело) и даже причащались на Пасху. Что же касается меня, я не католик и не протестант, а некий гибрид,  порожденный двойным воспитанием: в пору становлении  моих религиозных взглядов я как бы сидел сразу на двух стульях. Обе религии нанесли друг другу непоправимый  ущерб. Целые пласты веры рухнули во мне. Не раз я говорил себе, что надо было бы разобраться, составить опись того, что еще осталось. Не думаю, что я когда-либо соберусь это сделать. Во всяком случае, в вопросах религии  я не доверяю не только священникам. Я, например, питаю живейшую антипатию к людям, которые похваляются  тем, что, мол, упразднили бога-отца, считают, что религия  отжила свое и тут же заменяют ее не менее произвольными  философскими фетишами. Должен признаться пока еще опись, о которой я говорил выше, не составлена, - что меня привлекают все-таки сентиментальные религиозные  обычаи моих предков. Словом, еще не все нити порваны. И в то же время я прекрасно отдаю себе отчет в том, что не быть противником - вовсе не значит быть сторонником.
Я не реагирую на подталкивание Мейсонье и делаю вид, что не замечаю взгляда Тома. Неужели пас в Мальвиле ожидают не только борьба за обладание Мьеттой, но еще и религиозные распри? Ведь оба наших атеиста прекрасно  поняли, что вновь прибывшие укрепят в Мальвиле клерикальный лагерь. И это беспокоит их, тут они не могут  положиться даже на меня.
После ужина я прошу Жаке развести огонь на втором этаже, и, как только он возвращается, я поднимаюсь и говорю  новеньким:
- Эту ночь вы проведете на втором этаже, устраивайтесь  там на тюфяках. А завтра что-нибудь придумаем.
Фальвина встает, она смущена, не зная, что нам сказать  на прощание, а Мену ни словом, ни взглядом не приходит  ей на помощь. Мьетта чувствует себя куда свободнее -  может быть, потому, что она вообще ничего не может  сказать, - но она явно удивлена, и я знаю почему.
- Идите, идите.- говорю я, неопределенно махнув рукой. - Я вас провожу.
И чтобы поскорее положить конец этой сцепе, я легонько  подталкиваю их к двери; ни новенькие, ни старожилы  так и не пожелала друг другу спокойной ночи. Поднявшись  на второй этаж, я, чтобы оправдать свое присутствие  здесь, делаю вид, что проверяю, хорошо ли закрыты окна и не слишком ли близко к огню положены тюфяки. «Ну, спите спокойно»,- говорю я и снова делаю неопределенный  жест рукой. В душе я очень огорчен, что вынужден  так сдержанно проститься с Мьеттой, мне кажется, что девушка смотрит на меня вопрошающе.
Я ухожу. Но это отнюдь не значит, что я расстаюсь с вей. Я уношу ее с собой - в мыслях, понятно, отпускаясь по лестнице, ведущей из башни в залу, где Мену уже убрала  со стола и где мои товарищи, придвинув стулья к огню -  а мой стул стоит в центре,- ждут меня. Я усаживаюсь  и тут же, взглянув на них, понимаю, что комната все еще полна присутствием Мьетты и ни о чем другом они сейчас не в состоянии думать. Первым о ней заговорит -  готов держать пари - Пейсу.
- Красивая девушка! - произносит он безразличным тоном.- Только уж больно неразговорчива.
- Она немая.
- Да не может быть! - вскрикивает Пейсу.
- Нимома!- вопит Молю, преисполнившись сострадания  и в то же время скумекав, что теперь по своим лингвистическим возможностям он в Мальвиле уже не на последнем месте. Недолгое молчание. Нам всем жаль Мьетту.
- Мама! Она нимома! -снова кричит Момо, горделиво  выпрямляясь на стуле.
Мену молча вяжет. Что она будет делать, когда кончится  шерсть? Распустит, подобно Пенелопе, свое вязание?
- Чего зря горланить.- обрывает она сына, не поднимая  головы.- Слышала. Я - то не глухая. Я суховато замечаю:
- Мьетта не глухая. Она немая.
- Ну что ж, значит, долго торговаться вам с ней не придется... - бросает Мену.
Нас коробит цинизм этого замечания, но мы молчим, не желая подливать масла в огонь. И так как молчание затягивается,  я начинаю свой рассказ о том, как мы провели  нынешний день в «Прудах».
В нескольких словах описываю пашу военную эпопею. Не слишком задерживаюсь и на семейных отношениях в клане Варвурда. Опять же, чтобы не дать Мену в руки дополнительного  оружия. Главным образом я рассказываю о Жаке, о его покушении на Пейсу, о его пассивном соучастии,  о том, что отец внушал ему ужас. В заключение я говорю, что его надо будет в наказание лишить свободы, просто принципа ради, чтобы он хорошенько запомнил: ты, мол, поступал плохо и не вздумай браться за прежнее.
- И как ты представляешь себе это лишение свободы? -  спрашивает Мейсонье. Я пожинаю плечами.
- Сам понимаешь, не станем же мы заковывать его в цепи. Просто лишим права покидать территорию Мальвиля. В остальном он будет жить, как и все мы.
- Вот тебе и на! - возмущается Мену. - Если бы меня спросили...
- А тебя не спрашивают, - обрываю ее я. Я рад, что поставил старуху на место. Меня покоробило,  что она даже слова не сказала Фальвине на прощание.  А ведь Фальвина - ее родственница. К чему эта свара?  Да и со мной она слишком много себе позволяет. То обстоятельство, что в ее глазах я, так сказать, хозяин божьей милостью, отнюдь не мешает ей - как когда-то было и с дядей-без конца меня пилить. Должно быть, и с самим господом богом, даже когда она его просит о чем-либо, она не может обойтись без грубостей.
- Я согласен с твоим предложением,- говорит Мейсонье.
Они все согласны. Еще и потому, что им приятно было .слышать, как я одернул Мену, это я вижу по их глазам.
Мы обсуждаем срок наказания, которому подвергнется Жаке. Предложения разные. Самое суровое - видно, уж очень он испугался за меня - предлагает Тома: десять лет. Снисходительнее всех Пейсу: один год.
- Не слишком же дорого ты ценишь собственную черепушку,-  говорит Колен со своей прежней улыбкой.
Он предлагает пять лет плюс конфискация всего имущества.  Голосуем. Принято. Завтра мне предстоит объявить  Жаке приговор.
- Перехожу к вопросу безопасности. Кто знает, не бродят ли где-то поблизости другие группки уцелевших после взрыва, готовые в любую минуту напасть на нас. Отныне следует быть начеку. Днем не выходить без оружия.  Ночью во въездной башне, кроме Мену и Момо, должны оставаться еще двое дежурных. Там на третьем этаже как раз есть свободная комната с печкой. Я предлагаю  разбиться на пары и дежурить посменно.
Мои товарищи в принципе согласны и начинают оживленно  обсуждать вопрос о том, как часто должны сменяться  дежурные и как лучше составить смены.
Минут через двадцать мы приходим к соглашению: Колен -  Пейсу будут дежурить по четным дням, Мейсонье - Тома по нечетным. Колен предлагает - и все его поддерживают,-  чтобы я оставался в донжоне для организации обороны внутри крепости, в случае если враг, застав нас врасплох, захватит первую крепостную стену.
- А поскольку двое из нас, - замечаю я, - будут постоянно  ночевать во въездной башне, в донжоне освобождается  место. Я предлагаю устроить Мьетту в комнате рядом с ванной, на втором этаже.
При имени Мьетты оживление спадает и снова повисает  молчание. В той самой комнате - этого не знает один Лишь Тома,- где собиралось в былые времена наше Братство.  Тогда мы часто говорили, понятно, для шику, что как было бы здорово, если б с нами была девчонка, которая готовила бы нам и «удовлетворяла наши страсти». (Это было мое выражение, я вычитал его в каком-то романе, и оно производило сильное впечатление, хотя никто, в сущности,  толком не знал, что означает слово «страсть».)
- А те двое? - спросил наконец Мейсонье.
- Думаю, что останутся там, где мы их сейчас устроили.
Молчание. Все понимают, что у Мьетты в Мальвиле будет  иной статус, чем у Фальвины или Жаке. Но об этом века ничего не сказано. И никто не хочет уточнять.
Поскольку молчание затягивается, я решаюсь прервать его.
- Ну вот,-начинаю я,- настало время поговорить откровенно о Мьетте. У меня только одно условие, все должно остаться между нами.
Я смотрю на них. Все согласны. Только Мену невозмутимо  уткнулась носом в свое вязание, поэтому я добавляю!
- Это относится также и к тебе, Мену, ты тоже должна  держать язык за зубами.
Она вкалывает спицы в вязание, свертывает его а встает.
- Пойду-ка я спать,-говорит она, поджав губы.
- Тебя, по-моему, никто не гонит.
- Да нет уж, лучше пойду.
- Послушай, Мену, нечего лезть в бутылку.
- Я и не лезу,- говорит она, повернувшись ко мне спиной, наклоняется к камину, чтобы зажечь мигалку, бормочет что-то невнятное и, судя по ее тону, видимо, что-то не слишком лестное по моему адресу. Я молчу.
- Останься, Мену,- говорит, как всегда вежливо, Пейсу.- От тебя у нас нет секретов.
Я многозначительно смотрю на старуху, но не произношу  ни слова. Откровенно говоря, я буду даже рад, если Она уйдет. Мену продолжает ворчать. Я улавливаю слова «загордился», «не доверяет». Я прекрасно понимаю, о кон .вдет речь, но упорно храню молчание. Про себя замечаю, что она что-то уж слишком медленно зажигает свою мигалку.  Должно быть, надеется, что я предложу ей остаться.  Но ее ждет разочарование.
Она действительно разочарована и к тому же полна негодования.
- Ну все, идем, Момо! - бросает она отрывисто. - Атитись атипока! (Отвяжись ради бога.) - хнычет - Момо, ему явно интересно.
Да! Неудачную минуту выбрал бедняга Момо, уж лучше  б ему сразу послушаться! Мену перекладывает мигалку из правой руки в левую и, широко размахнувшись, своей маленькой сухонькой десницей отвешивает ему здоровенную  оплеуху. И тут же поворачивается к нему спиной, а он покорно плетется за матерью. В который уж раз меня поражает, как этот здоровенный бугай в свои сорок девять лет позволяет бить себя своей крошечной матери. - До свидания, Пейсу,- говорит Мену на прощание, -  до свидания и спокойной печи.
- Тебе также,- отвечает Пейсу, несколько смущенный  персональным вниманием.
Она удаляется, и Момо, который тащится за ней следом,  с силой хлопает дверью: это он вымещает на мне - правда, с почтительного расстояния - обиду, нанесенную ему матерью. Впрочем, завтра они оба будут на меня дуться.  За полвека соединяющая их пуповина так и не оборвалась.
- Итак,- начинаю я,- Мьетта. Поговорим о Мьетте... В «Прудах», пока Жаке с Тома хоронили Варвурда, я бы мог спокойно переспать с Мьеттой и, вернувшись сюда, заявить: «Мьетта принадлежит мне... Это моя жена, и никто  не смеет к ней прикоснуться».
Я смотрю на них. Никакой реакции, во всяком случае, внешне все спокойны.
- Но если я этого не сделал, этого не должен делать и никто другой. Короче говоря. Ею моему мнению, Мьетта не должна стать собственностью одного из нас. Да и как можно говорить о ней как о чьей-то собственности. Она сама себе хозяйка. И может поддерживать отношения, с кем хочет, какие хочет, когда хочет, согласны?
Продолжительное молчание. Никто не произносит ни слова, они даже не смотрят на меня. Институт моногамии настолько укоренился в их сознании, ему подчинено столько  рефлексов, воспоминаний, чувств, что они не способны принять, не способны даже представить себе уклад жизни,  ее отрицающий.
- Тут есть две возможности,- произносит Тома. Ага, заговорил первым, так я и думал!
- Мьетта выбирает одного из нас, и все остальные исключаются... Я не даю ему закончить.
- Заявляю категорически, подобного положения я не приму, даже если избранником окажусь я сам. А если избранником  окажется кто-то другой, не соглашусь с исключительностью  его положения.
- Прости, пожалуйста,-продолжает Тома,- но я не кончил.
- Продолжай, Тома,-любезно говорю я.- Я прервал тебя, но ты вправе высказать свое мнение.
- И на том спасибо,- отвечает Тома. Я молча, с легкой улыбкой обвожу всех взглядом. В старые времена, еще в дни Братства, мне всегда удавался  этот прием, и я убеждаюсь, что и сейчас он не потерял прежней силы: авторитет противника подорван благодаря моему терпению и его собственной обидчивости.
- И вторая возможность,- продолжает Тома, но, видно,  мое вмешательство несколько охладило его пыл. - Мьетта спит со всеми, и это абсолютно безнравственно.
- Безнравственно? - спрашиваю я.- Почему же безнравственно?
- По-моему, это и так ясно,- отвечает Тома.
- Отнюдь не ясно. Не стану же я принимать на веру поповские бредни.
Приписать Тома «поповские бредни»! Я наслаждаюсь про себя этим мелким коварством. Но о том вопросе, который  мы обсуждаем, наш милейший Тома судит с апломбом -  и в то же время совсем наивно.
- Вовсе это не поповские бредни,-возражает Тома раздраженно, и это раздражение идет ему лишь во Бредине.  станешь же ты отрицать, что девушка, которая спит со всеми,- шлюха.
- Чепуха, - парирую я. - Шлюха - это девушка, которая  спит за деньги. Именно деньги делают это безнравственным.  А не число партнеров. Женщин, которые спят со многими, ты встретишь повсюду. Даже в Мальжаке. И никто их не презирает.
Молчание. Тихий ангел пролетел. Мы вспоминаем Аделаиду.  Всем нам, кроме Мейсонье - он совсем еще юным об обучился со своей Матильдой,- Аделаида облегчила путь через юность. Мы признательны ей за это. И я уверен,  что Мейсонье, при всем своем целомудрии, жалеет об упущенном.
Тома, должно быть поняв, что я опираюсь на общие для всех нас воспоминания, молчит. А я продолжаю, теперь  почти уверенный в победе.
- Тут вопрос не в морали, а в том, как мы сумеем приспособиться к обстоятельствам. В Индии, Тома, есть каста, где пять братьев, к примеру, объединяются и женятся  на одной женщине. Братья и их общая супруга образуют  единую семью, которая занимается воспитанием детей, и никто из них не спрашивает, чьи это дети. А поступают  они так потому, что каждому брату в отдельности  содержать жену не под силу. Если им приходится идти на создание такой семьи из-за крайней бедности, то у нас нет другого выхода, так как Мьетта здесь единственная женщина, способная рожать.
Снова наступает молчание. Тома, чувствуя себя побежденным,  видимо, отказался от дальнейшего спора, а остальные,  кажется, предпочитают молчать. Однако они должны высказать свое мнение, я вопросительно на них смотрю и спрашиваю:
- Так как же?
- Не очень мне это нравится,- говорит Пейсу.
- Что «это»?
- Да этот самый обычай, в Индии.
- Дело не в том, нравится или нет, дело в том, что такова необходимость.
- Все равно,- стоит на своем Пейсу,- одна женщина на несколько мужчин, нет, я против. Молчание.
- Я того же мнения,- поддерживает его Колен.
- Я тоже,- вторит Мейсонье.
- И я,- произносит Тома, и его улыбка ужасно раздражает  меня.
Я смотрю на огонь. Произошло нечто удивительное: я оказался в меньшинстве! Я побежден! С тех пор как в двенадцать  лет я, так сказать, возглавил коллективное руководство  Братства, подобное случается впервые. И меня это искренне огорчает, хотя я и сознаю, что это самое настоящее  мальчишество. Но мне не хотелось бы, чтобы присутствующие  заметили это, и я пытаюсь как ни в чем не бывало  перейти к следующим стоящим на повестке дня вопросам.  Но мне это плохо удается. Сжимается горло. В голове  полнейшая пустота. Мало того, что я потерпел поражение,  мое молчание выдает мою растерянность. Спас меня, естественно сам того не желая, Тома.
- Вот видишь,-говорит он без излишней деликатности,-  моногамия победила.
Правда, и я Ее без греха. Он еще не забыл мне «поповских  бредней».
Замечание Тома встречается холодно. Я обвожу взглядом  своих приятелей. Лица у них красные, чувствуют они себя неловко, мое поражение смущает их не менее, чем меня самого. И главное, скажет мне позднее Колен, надо же такому случиться - как раз в тот день, когда ты столько  для нас сделал. Их смущение подбадривает меня.
- Будем считать, что мы проголосовали, и я подчиняюсь  большинству. Однако следует до конца уяснить, что означает это решение. Значит ли оно, что мы заставим Мьетту выбрать себе единственного партнера и оставаться при нем?
- Нет,- отвечает Мейсонье.- Конечно, нет. Мы не будем ее неволить. Но если она захочет выбрать себе одного  мужа, мы ей не помеха.
Хорошо. Теперь все ясно. Все дело в выборе слов. Я говорю «партнер», он говорит «муж». Мне так хотелось заметить коммунисту Мейсонье, что у него мелкобуржуазные  представления о браке. Но я мужественно одергиваю себя. И смотрю на остальных.
- Это вас устраивает?
Да, их это устраивает. Да здравствует брак! Долой адюльтер, даже узаконенный! Условная мораль все еще жива. Но лично я убежден, что все эти весьма похвальные принципы меньше всего приемлемы в нашей общине, состоящей  из шести мужчин, на которых приходится всего одна-единственная женщина. Но против большинства не дойдешь. Позиция моих приятелей представляется мае максималистской и бессмысленной: по их мнению, лучше уж не иметь женщины до конца своих дней, чем делить ее с другими. Впрочем, каждый из них, конечно, надеется оказаться счастливым избранником.
Я молчу. Меня тревожит будущее. Я боюсь лжи, ревности  и даже покушений на убийство. А также (почему бы не признаться в этом сейчас) я мучительно жалею, что Мьетта не стала моей в «Прудах», когда была такая возможность.  Не очень же я вознагражден за то, что сумел «подавить свои страсти», как говорили мы во времена Братства.
На другой день, на заре, после отвратительно проведенной  ночи, меня разбудили мощные удары колокола, кто-то трезвонил в него что было сип. Этот большой церковный  колокол я купил как-то на распродаже и повесил его у въезда в замок, с тем чтобы посторонние и туристы, желавшие попасть в Мальвиль, могли им пользоваться. Но звонил он так раскатисто, что его было слышно, как мне говорили, даже в Ла-Роке. И. тогда я установил рядом с ним электрический звонок, ныне, увы, бесполезный.
Не представляя, что может означать этот трезвон, я соскакиваю с постели, натягиваю прямо на пижаму брюки, сую босые ноги в сапоги и, схватив карабин, вслед за Тома, у которого в руках тоже ружье, кубарем скатываюсь по винтовой лестнице и, пробежав подъемный мост, вылетаю во внешний двор.
Все обитатели замка, натянув на себя первое, что попалось  под руку, собрались уже у Родилки. Нас ждет радостная  новость. Маркиза из «Прудов» только что отелилась  в углу стойла, а теперь перебралась в другое и готовится  принести второго теленка. Момо, которому мать приказала сообщить нам эту весть, совсем обезумев от радости,  решил, что ради столь торжественного события не грех ударить в колокол. Ну и достается ему от меня. Как он посмел ослушаться моего приказа. Ведь я столько раз строжайшим образом запрещал ему выкидывать такие номера.  Затем, повернувшись к Фальвине, я поздравляю ее с двойней Маркизы (телята оказались телочками). Фальвину так и распирает от гордости, будто она сама произвела этих телят на свет божий, она без умолку тараторит, готовясь  вместе с Мену помогать Маркизе, но помощь их не требуется: второй теленок, весь мокрый, кругленький и невозможно трогательный уже появился. Пейсу, Мейсонье, Колен, Жаке возбужденно обсуждают это событие, но все голоса покрывает громовой голос Пейсу, перечисляющею все случаи, когда корова приносила двойню - явление редкое, а потому особенно памятное,- одни он видел сам, о других только слышал. Мы все стоим, опершись о деревянную  перегородку стойла, Мьетта - среди нас.
Девушка едва одета, волосы спутаны, она вся еще теплая  после сна. При виде ее у меня по-идиотски заколотилось  сердце. Лучше уж любоваться телочками. Обе цвета красного дерева и совсем не такие маленькие, как этого можно было ожидать.
- Никогда не подумал бы по Маркизе,-замечает Пейсу,-что она принесет целую пару, она была не толще, чем когда носят одного.
- Я видала коров куда потолще,- поддерживает его Мену.- А вот эта взяла и принесла нам парочку, да еще каких красавиц. Только вот где их поместить.
- Можно сказать, тебе здорово повезло,-обращается к Фальвине Пейсу. - (Не знаю почему, но мы все считаем своим долгом выказывать свое 'восхищение именно Фальвине, хотя корова принадлежит теперь Мальвилю, возможно,  мы хотим вознаградить ее за тот прием, что оказала ей Мену.) - Уж такую корову, Фальвина,- продолжает Пейсу  степенно и учтиво,- я думаю, тебе не придет в голову продавать. А за этих двух телят через неделю можно было бы огрести шестьдесят тысяч монет. А уж о молоке, которое  ты надоишь, я и не говорю. Не корова, а чистое золото.  Она ведь и еще раз может двойню принести.
- Интересно, кому ты собрался загонять этих телят, дурачина? - спрашивает Колен.
- Это просто так, к слову,-оправдывается Пейсу, мечтательно прищурив глаза. Должно быть, ему представляется  образцовая ферма, в ином мире, лучше нашего, где все коровы без исключения выдают только двойни. Размечтавшись,  он даже не смотрит на Мьетту. Правда, нынче утром, после вчерашнего голосования, мы все поглядываем  на нее лишь украдкой. Каждый боится, как бы другие не подумали, что он пытается увеличить свои шансы.
Я подсчитываю: Принцесса, Маркиза и две новорожденные  телочки - мы решаем назвать их Графиней и Баронессой,  что пополнит наш Готский альманах. Да, чуть не забыл оставленную в «Прудах» Чернушку, ее, правда, к аристократкам не отнесешь, но зато дает она много молока  и теленка у нее нет. Значит, теперь в Мальвиле пять коров, один взрослый бык и бычок - Принц. Его мы тоже закалывать не станем. Оставить всего одного производителя -  это риск, и немалый. Что касается лошадей, у нас три кобылы: Амаранта, Красотка, ее дочь Вреднуха и жеребец,  Малабар. Свиней не стоит даже считать, их теперь так много, что мы вряд ли сможем всех прокормить. Я думаю  о ваших животных, и меня затопляет горячее чувство  уверенности, к которому, однако, примешивается страх: вдруг земля откажется кормить их да и пас в придачу.  Любопытно, как с исчезновением денег исчезли все ложные потребности. Как и в библейские временя, мы мыслим  только категориями пищи, земли, стада и сохранения племени. Взять хотя бы Мьетту. Я смотрю на нее совсем иными глазами, нежели на Биргитту. С Биргиттой как-то само собой получалось, что сексуальные отношения не имели  целью продолжение рода, а в Мьетте я прежде всего вижу будущую мать.
Даже при двух подводах нам понадобилось целых четыре  дня, чтобы перевезти все добро из «Прудов». Горожане  жалуются на трудности, связанные с переездом на новую квартиру, но они даже представить себе не могут. сколько за человеческую жизнь может накопиться всякой всячины на ферме, причем все нужное и все очень громоздкое.  А тут еще скотина, фураж и зерно.
Наконец на пятый день мы снова смогли приняться за обработку нашего маленького участка на Рюне, применяя новые правила безопасности на практике. Жаке пахал, а кто-нибудь из нас, вооружившись карабином, нес караул на маленьком холме к западу от Рюны. Если дозорный вдруг заметит что-то подозрительное - будь то один или несколько человек, - он, согласно инструкции, должен был, не показываясь, выстрелить в воздух, чтобы дать время  Жаке добраться до замка и увести с собой лошадь, а мы должны были тут же кинуться на выручку с ружьями-теперь  их у нас было три, считая ружье Варвурда, а вместе с карабином целых четыре.
Этого было, конечно, недостаточно. Я подумал о луке Варвурда, оказавшемся на близком расстоянии таким точным  и опасным оружием. Биргитта обучила меня принципам  стрельбы из лука, гораздо более сложным, чем это может  показаться на первый взгляд, и, несмотря на всеобщий  скептицизм, я начал упражняться на дороге, ведущей к внешней крепостной стене. Проявив упорство, я добился  вполне сносных результатов и стал мало-помалу увеличивать  дистанцию. В те дни, когда я бывал в ударе, мне удавалось с сорока метров всадить в цель одну стрелу из трех. Хотя мне было далеко не только до Вильгельма Телля, но даже до Варвурда, в сущности, мои результаты были не хуже, чем при стрельбе из охотничьего ружья, из которого уже на расстоянии пятисот метров трудно попасть  в цель. Меня удивляло, с какой силой стрела вонзалась  в мишень: порой мне приходилось вытаскивать ее оттуда  обеими руками.
Мои успехи пробудили у моих приятелей дух соперничества,  и вскоре стрельба из лука стала нашим любимым времяпрепровождением. Меня догнал, а потом и перегнал малыш Колен, с шестидесяти метров он всаживал все три стрелы, одну за другой, в мишень, причем с каждым разом  все ближе и ближе к центру.
Из нас пятерых, вернее, из нас шестерых, если считать Жаке, которого еще не допускали к стрельбе. Колен был самым низкорослым и тщедушным. Мы настолько привыкли  к этому и его маленький рост казался нам столь естественным,  что мы прямо в глаза называли его малышом. Нам и в голову не приходило, что это может его обидеть, раз он сам никогда нас не одергивал. И только теперь, видя, какое огромное счастье он испытывал, победив нас в стрельбе из лука, я понял, сколько же страданий причинял  ему его рост. Даже лук был больше него. Но когда он брал его в руки - а это случалось довольно часто, так как он тренировался упорнее остальных,- он чувствовал себя героем. В полдень после завтрака я часто видел, как он сидит  в большой зале у окон со средниками и внимательно штудирует краткое руководство по стрельбе из лука, купленное  мною по просьбе Биргитты, куда я сам так и не удосужился заглянуть. Одним словом, малыш Колен сделался  великим лучником. Так я стал его называть, заметив, какое огромное удовольствие доставляло ему слово великий, употребленное даже в переносном смысле.
Он уговорил Мейсонье помочь ему смастерить еще три лука. Каждому из нас, по его мнению, необходимо иметь собственный лук, и он часто сокрушался, что нет у него теперь слесарного заведения в Ла-Роке (он там и слесарничал,  и свинец плавил) и не может он отлить нам наконечники  для стрел. Я всячески поддерживал его начинания,  потому что предвидел то время, когда ружья уже будут  ни к чему, поскольку кончатся патроны, изготовить новые будет не из чего, а насилие и жестокость, судя по всему, не исчезнут из мира вместе с исчезновением огнестрельного  оружия...
Прошел уже месяц с тех пор, как Момо бил на заре в колокол, оповещая о появлении знаменитой двойни, и вот однажды вечером, часов в семь, я как раз запирал свою спальню в донжоне, собираясь с Библией под мышкой спуститься вниз, а Тома, стоявший на площадке, еще пошутил,  что я, мол, вполне могу сойти за святого, и когда я, правой рукой повертывая ключ в замке, оглянулся на него, готовя ответ поядовитее, вдруг снова зазвонил колакол, но теперь он звонил совсем иначе, чем в прошлый - раз, он будто пропел две мощные, басовитые ноты, потом последовала третья, более слабая, и наступившая затем тишина показалась необычно тягостной. Я замер. Нет, звонил  не Момо. Не его это была манера. Я снова отпер дверь спальни, кинул на стол Библию, схватил свой карабин и сунул ружье Тома.
Не проронив ни слова - Тома опередил меня на нижней  площадке лестницы,- я добежал до въездной башни. Никого. Мену и Момо, должно быть, были в замке, старуха, надо полагать, готовила ужин, а великовозрастный сынок крутился рядом в надежде чем-нибудь поживиться. Ну, а Колен и Пейсу, которым предстояло провести здесь всю ночь, вовсе не обязаны были сидеть тут еще и днем. Тома взял под свое наблюдение ворота, а я, пробегая по пустым комнатам, особенно отчетливо понял, что принятые нами меры безопасности были совершенно недостаточны. Через внешнюю крепостную стену - она была значительно ниже внутренней - можно было без труда перелезть при помощи  приставной лестницы или просто веревки, снабженной крюком. Через водяной ров был переброшен не подъемный,  как надо рвом, окружающим внутренние стены, а самый  обыкновенный мост, по которому ничего не стоило подойти к крепостной стене и преспокойно перебраться через  нее, пока мы восседали в зале за трапезой.
Прежде чем подойти к воротам, я тихо приказал Тома подняться по приставной лестнице на стену въездной башни  и через бойницу галереи, нависшей над входом, взять на прицел непрошеного гостя или гостей. Дождавшись, пока он займет указанную позицию, я бесшумно подкрался  к потайному окошечку и, чуть-чуть приоткрыв его, припал  к нему глазом.
Всего в метре от себя - следовательно, он успел уже миновать мост - я увидел человека лет сорока, сидевшего верхом на большом сером осле, из-за левого плеча у него торчало ружейное дуло. Был он смуглый и темноволосый, с непокрытой головой, в насквозь пропыленном костюме  цвета антрацита, и, что больше всего меня поразило, на груди у него висело, как у епископов, серебряное распятие. Мне он показался высоким и сильным. На лице его было написано величайшее спокойствие. И я про себя отметил, что он даже бровью не повел, когда, подняв глаза к бойницам, увидел ружье, наведенное на него Тома. Я с шумом отворил окошечко и громко крикнул:
- Что тебе здесь надо?
Грубый тон не произвел ни малейшего впечатления на нашего гостя. Он, даже не вздрогнув, просто посмотрел на мое оконце и низким голосом степенно ответил:
- Прежде всего повидать вас и затем переночевать в замке. Не хотелось бы на ночь глядя пускаться в обратный  путь.
Я отметил про себя, что говорит он складна, даже, пожалуй,  изысканно, четко произносит слова, и акцент его хотя и отличается от нашего, но не слишком.
- При тебе есть другое оружие, кроме этого ружья?
- Нет.
- Лучше признавайся сразу. Тебя обыщут, как только  ты войдешь.
- У меня есть еще маленький перочинный нож, но я не считаю его оружием.
- Есть ли у него стопорный вырез?
- Нет. - Как тебя зовут?
- Фюльбер. Я священник. Последнее замечание я пропустил мимо ушей.
- Слушай, Фюльбер, вынь затвор ружья и положи его в карман пиджака. Он тотчас же повиновался и без всякой обиды заметил:
- А вы недоверчивы.
- Для этого есть все основания. На нас уже нападали. Слушай, я сейчас открою тебе, - продолжал я. - Ты въедешь в ворота, остановишься в десяти метрах и спешишься  только тогда, когда я тебе прикажу.
- Хорошо.
- Тома, держи его на прицеле. Тома кивнул головой. Я переложил карабин в правую руку, поднял предохранитель, отодвинул оба засова, открыл  ворота и стал ждать. Как только Фюльбер въехал во двор, я так стремительно захлопнул их, что даже задел его осла. Тот испуганно отпрыгнул в сторону и чуть было' не выбил из седла нашего гостя. Лошади в Родилке заржали,  осел навострил длинные уши, и у него слегка задрожали  ноги, но Фюльбер живо его приструнил.
- Слезай,- сказал я ему на местном наречии,- и давай  сюда затвор от ружья.
Он повиновался, это доказывало, что он понимает местную  речь. Я положил затвор себе в карман. Хотя я и был уверен, что такие меры предосторожности в данном случае бессмысленны, но недоверие сродни всем прочим  добродетелям, оно тоже не признает никаких исключений.
Тома, схватив под уздцы серого осла, отвел его в стойло Родилки. Я видел, как затем он взял ведро, чтобы напоить его. Я остановился, чтобы подождать Тома, и спросил Фюльбера:
- Откуда ты?
- Из Кагора.
- Но ты понимаешь по-нашему.
- Не все. Некоторое различие в словаре есть. Вопрос этот, должно быть, интересовал его, так как он тут же начал сравнивать кое-какие слова на нашем и на своем родном наречии. Пока он говорил - а говорил он превосходно,- я разглядывал его. Он был не такой высокий,  как показалось мне вначале, но хорошо сложен и наделен  природным изяществом, потому, видимо, и казался  выше ростом. О его физиономии я не знал что и подумать.  Дав ему закончить лингвистические изыскания, я спросил:
- Ты приехал из Кагора?
Он улыбнулся, и я про себя отметил, что улыбка его не лишена обаяния.
- Нет, я из Ла-Рока. Я случайно оказался там вовремя  взрыва. Я глядел на него, открыв от изумления рот.
- Значит, в Ла-Роке есть люди?
- Да,- ответил он,- есть.- И добавил, также спокойно: -  Человек двадцать.
 

КОММЕНТАРИИ ТОМА

В главе, которую вы только что прочли, имеются столь вопиющие пробелы, что я позволю себе прервать рассказ Эмманюэля и внести кое-какие дополнения. Предварительно  я прочел следующую главу, желая убедиться, не вернулся  ли Эмманюэль, как он иногда делает, к написанному  ранее, чтобы дать необходимые разъяснения. Оказалось,  ни слова. Можно подумать, он об этом забыл.
Но сперва, поскольку дело касается Мьетты, я хочу сказать несколько слов о ней. После всех лирических излияний  Эмманюэля я не хотел бы, чтобы у вас создалось впечатление, будто я собираюсь низвести ее с поэтического  пьедестала. Но Мьетта - самая обыкновенная деревенская  девушка, каких тысячи. Конечно, девушка она здоровая,  крепкая и щедро наделена теми упругими округлостями,  которые так восхищают Эмманюэля. Но говорить о ней как о красавице - значит, по-моему, впадать в явное  преувеличение. На мой взгляд, она ничуть не красивее « Купальщицы» Ренуара на репродукции, висящей в изголовье кровати Эмманюэля, или Биргитты, стреляющей из лука, на фотографии, которая стоит на его письменном столе (довольно странно, что Эмманюэль сохранил эту фотографию  после ее гнусного письма, где она извещала его о своем замужестве).
Что касается ее «ума», то я и тут не могу согласиться с Эмманюэлем. Мьетта - недоношенный ребенок, она немая  от рождения, следовательно, в ее мозгу имеется некий дефект, помешавший ей научиться говорить и уже тем самым  обеднивший ее представления о мире. Я вовсе не собираюсь  утверждать, что Мьетта какая-то идиотка или умственно отсталая, иначе Эмманюэлю просто бы не удалось  привести столько примеров, подтверждающих тонкость  Мьетты в отношениях с людьми. Но от подобного зaмечания до утверждения, что Мьетта очень умна, о чем Эмманюэль не раз говорил мне (еще один пример сексуальной  переоценки), расстояние немалое, которое я, например,  преодолеть не способен. Мьетта, пусть она и не глупа, необычайно инфантильна. Ом, как ребенок, воспринимает  действительность лишь наполовину. Все прочее - мечта и вымысел, не имеющий ровным счетом никакой связи с окружающим миром.
Вы, вероятно, решите, что я недолюбливаю Мьетту. Напротив, я ее весьма ценю. Она щедра, добра и начисто лишена эгоизма. Если бы я верил в опасные и вздорные поповские выдумки, я бы причислил эту простую девушку  к лику святых, хотя ее доброта и проявлялась области,  чуждой святым девам. На следующий день после собрания, когда Эмманюэль оказался в меньшинстве, предложив-свой проект многомужия,  в Мальвиле все замерли в ожидании, пытаясь угадать,  кого же выберет себе Мьетта в «мужья» (Мейсонье) или «партнеры» (Эмманюэль). Никто из нас не смел лишний  раз взглянуть на нее, как совершенно правильно подметил  Эмманюэль, из опасения, как бы другие не подумали,  что он хочет их опередить. До чего это было не похоже на прошлый вечер, когда мы бесстыдно сверлили ее глазами!
Не знаю, как расценила сама Мьетта нашу внезапную сдержанность. Ведь у нее глаза ребенка, «прозрачные и бездонные» (цитирую Эмманюэля, так он скажет о них в следующей главе). Но во время нашей второй ездки в «Пруды» верзила Пейсу-самый непосредственный из нас-заметил, заранее покорившись судьбе, что она «как пить дать» выберет Эмманюэля. Это было сказано в присутствии  Колена, Мейсонье и меня, когда новенькие были заняты укладкой вещей в доме «троглодита». Не без грусти  мы все трое согласились, что это действительно «как пить дать».
Наступил вечер. У Эмманюэля, читавшего как обычно Библию, появилось три новых ревностных слушателя, но боюсь, что мои товарищи на сей раз были не слишком внимательны.  Эмманюэль опирался то на одну, то на другую консоль камина, Мьетта сидела в центре, и танцующие языки пламени, бросая алые блики, освещали лицо и фигуру девушки. Я прекрасно помню тот вечер, свое ожидание,  правильнее было бы сказать: наше ожидание, и то, как раздражало меня чтение Эмманюэля, пусть даже проникновенное,  но на редкость медлительное. Не знаю, оттого ли, что мы очень устали за день или просто нервничали  из-за неопределенности, а может, сумерки были тому причиной, но наша скованность вдруг исчезла.
И наши взгляды снова обратились к Мьетте, к ее роскошным  формам, а она сидела в непринужденной позе, внимательно  слушая чтение. Однако она вовсе не делала вида, что не замечает наших взглядов. Время от времени она переглядывалась с кем-нибудь из пас и улыбалась. Улыбалась  каждому, никого не обделив. Эмманюэльуже упоминал  о ее улыбке, и правда, в улыбке ее было что-то обаятельное,  хотя улыбалась она всем одинаково.
Когда чтение закончилось, Мьетта с великолепной естественностью  встала, взяла за руку Пейсу и увела с собой.
Пейсу, я думаю, вполне устраивало то обстоятельство, что огонь в камине уже догорал и в большой зале было почти темно. И он, надо полагать, был счастлив повернуться  к нам спиной и скрыть от нас свою физиономию. А мы - мы так и остались сидеть у очага, онемев от изумления,  а Мену тем временем зажигала наши мигалки и вполголоса бормотала, как видно, не слишком лестные замечания  в адрес тех, кто остался с носом.
На этом сюрпризы не кончились. На следующий день Мьетта выбрала Колена. На третий - меня. На четвертый -  Мейсонье. На пятый-Жаке. На шестой-снова Пейсу. Потом все повторилось в том же порядке, но ни разу не был выбран Эмманюэль.
У всех пропало желание смеяться, хотя ситуация становилась  явно комедийной. Мы все в одинаково смешном положении. Поборник многомужества оказался обойденным.  А непреклонные сторонники единобрачия бесстыдно участвовали в дележе.
Одно было очевидно: Мьетта поступала так непредумышленно,  ничего не зная о наших спорах, ни с кем не советуясь. Она отдавалась нам всем лишь потому, что мы все страстно желали ее, а она была бесконечно добра. Ей самой от этой любви было ни жарко ни холодно. И удивляться  тут нечему, если вспомнить, как ее приобщили к любви.
Что же касается очередности, с какой Мьетта выбирала  своих партнеров, мы вскоре повяли, что это просто зависело  от того порядка, в каком мы сидели за столом. Оставалась одна уму непостижимая загадка: почему Эмманюэля, к которому она относилась с обожанием, Мьетта исключала из своего выбора?
А она действительно его обожала и, не стесняясь, как ребенок, показывала это. Стоило ему войти в залу, она смотрела только на него. Эмманюэль начинал говорить, она не сводила глаз с его губ. Он уходил - она провожала его взглядом. Без особого труда можно было себе представить,  как Мьетта омывает драгоценными благовониями йоги Эмманюэля и вытирает их своими длинными волосами.  Это сравнение отнюдь не означает, что и на меня подействовала  религиозная атмосфера наших вечерних сборищ.  Я просто цитирую малыша Колена.
Когда в третий раз настал мой черед, я решил наконец выяснить все до конца и, оказавшись наедине с Мьеттой в ее спальне, спросил ее об этом в упор. Хотя Мьетта располагала  целым арсеналом жестов и богатой мимикой и понимать ее в общем не трудно (к тому же она умела  писать), не всегда было легко вести с ней разговор, хотя бы потому, что нельзя было, не испытывая неловкости, упрекнуть ее, как любую другую женщину, в молчании, даже если и подозреваешь, что молчит она с умыслом. Как только я спросил у Мьетты, почему она в этот вечер не выбрала  Эмманюэля, лицо ее стало каменным и она слегка качнула головой справа налево. В какой бы форме я ни возвращался к этому вопросу, ответ был все тот же.
Тут я изменил план нападения. Ведь она любит Эмманюэля? Она энергично несколько раз кивает головой, веки трепещут, губы полуоткрыты, лицо - сама радость. Я снова задаю тот же вопрос. Тогда почему же? Веки опускаются, губы сжаты, и она снова качает головой. Я встаю, вытаскиваю из кармана куртки блокнотик, в котором  отмечаю на складе выдачу и возвращение инструмента,  и при слабом свете мигалки пишу на листочке большими печатными буквами: «Почему ты не выбираешь Эмманюэля?» Протягаваю Мьетте карандаш и блокнот. Она кладет его на поднятые колени, покусывает кончик карандаша и очень старательно выводит: «Потому». Подумав,  она даже ставит точку после «потому». Видимо, хочет  дать мне понять: ответ окончательный.
Только спустя три дня, и то совершенно случайно, я понял наконец причины ее отказа, вернее, причину, поскольку  причина была одна.
Эмманюэль, которого постоянно тревожила мысль о безопасности Мальвиля, решил, что три охотничьих ружья,  карабин, патроны, два лука и стрелы будут храниться  в нашей с ним комнате; уходя, мы закрывали ее на замок, а ключ прятали в ящик на складе, об этом тайнике знали лишь мы с ним да еще Мейсонье.
Как-то после полудня, желая переодеться Эмманюэль только что дал мне первый урок верховой езды и я весь взмок от пота, я достал ключ из тайника. Взбираться по винтовой лестнице было не так уж легко, особенно человеку  уставшему, и я поднимался медленно, придерживаясь девой рукой за колонну, вокруг которой вились лестничные  ступени. Я поднялся до третьего этажа, остановился на площадке, чтобы отдышаться, и вдруг с изумлением заметил в глубине большой пустой залы, в которую выходили  две комнаты, Мьетту: припав ухом к скважине нашей двери, она напряженно прислушивалась. А ведь я точно знал, что в комнате никого нет, так как только что расстался  с Эмманюэлем у Родилки и, кроме того, собственной  рукой запер дверь полтора часа назад, когда перед уроком верховой езды поднимался сюда надеть сапоги.
Ровным счетом ничего не понимая, я воскликнул: «Мьетта, что ты тут делаешь?» - и подошел к ней. Она вздрогнула, выпрямилась, покраснела и, озираясь с вином  затравленного зверька, хотела было убежать. Но я удержал ее, схватив за запястье, и проговорил: «Пойми, Мьетта, слушать тут нечего, в комнате никого нет». Она посмотрела на меня с таким недоверием, что, вынув ключ из кармана, я открыл двери и втолкнул ее в комнату, хотя она и отчаянно сопротивлялась. Но как только она поняла,  что в комнате действительно никого нет, она застыла на месте в полнейшем изумлении. Потом, не обращая внимания  на мои вопросы, она, нахмурившись, открыла платяной  шкаф и, должно быть, узнала висевшую там одежду, так как, отодвинув в сторону мои вещи, нежно погладила ладонью пиджаки Эмманюэля. Затем выдвинула один за другим все ящики комода, и тут лицо ее немного просветлело.  Закончив осмотр, она вопрошающе взглянула на меня, и, поскольку я ничего не ответил, удивленный этим неожиданным обыском, она ткнула указательным пальцем  правой руки сперва в диван, стоявший у окна, а по-гам  мне в грудь. Я утвердительно кивнул. Но тут, с любопытством  разглядывая комнату, она заметила на столе Эмманюэля фотографию Биргитты, стреляющей из лука; схватив ее в правую руку и глядя на меня широко открытыми  глазами, она гневно тряхнула ею, указывая на изображение.  Не знаю, каким образом, но, очевидно, всей своей позой, особым наклоном головы, движением рук, мимикой она, не произнеся ни звука, задала мне вопрос, сыграла, если хотите, станцевала его. Вопрос был настолько  ясен, что мне показалось, я его слышу: «Но где же тогда  немка?»
Все прояснилось. В «Прудах», как вы помните, Варвурды считали, что Биргитта с нами. И Мьетта все еще пребывала в этом заблуждении. Более того, если Эмманюэль вел себя-так сдержанно по отношению к ней в тот вечер,  когда они возвращались в Мальвиль, значит, сердце его отдано другой. Ни разу не встретив Биргитту в замке, она вообразила, что Эмманюэль запер ее у себя в спальне, чтобы оградить от наших притязаний. То, что во всем замке  одна единственная спальня Эмманюэля - она не знала, что и я сплю там же, - запиралась на ключ, только укрепило  в ней эту мысль. Она ни на секунду не задумалась над тем, что предположение ее уж слишком нереально. И, уважая ревнивую страсть Эмманюэля, именно поэтому она ни разу не выбрала его.
Как бы то ни было, в тот же вечер, после нашего сборища  у камина, Мьетта исправила свою ошибку, и все мы почувствовали огромное облегчение, а я сверх того испытал  еще и злорадное удовольствие, видя, как Эмманюэль покидает большую залу с толстой Библией в одной руке и с Мьеттой, если так можно выразиться, в другой.